Неточные совпадения
Впрочем, странно бы требовать в
такое время,
как наше, от людей ясности.
Теперь же скажу об этом «помещике» (
как его у нас называли, хотя он всю жизнь совсем почти не жил в своем поместье) лишь то, что это был странный тип, довольно часто, однако, встречающийся, именно тип человека не только дрянного и развратного, но вместе с тем и бестолкового, — но из
таких, однако, бестолковых, которые умеют отлично обделывать свои имущественные делишки, и только, кажется, одни эти.
Как именно случилось, что девушка с приданым, да еще красивая и, сверх того, из бойких умниц, столь нередких у нас в теперешнее поколение, но появлявшихся уже и в прошлом, могла выйти замуж за
такого ничтожного «мозгляка»,
как все его тогда называли, объяснять слишком не стану.
Ей, может быть, захотелось заявить женскую самостоятельность, пойти против общественных условий, против деспотизма своего родства и семейства, а услужливая фантазия убедила ее, положим, на один только миг, что Федор Павлович, несмотря на свой чин приживальщика, все-таки один из смелейших и насмешливейших людей той, переходной ко всему лучшему, эпохи, тогда
как он был только злой шут, и больше ничего.
Так что случай этот был, может быть, единственным в своем роде в жизни Федора Павловича, сладострастнейшего человека во всю свою жизнь, в один миг готового прильнуть к
какой угодно юбке, только бы та его поманила.
Рассказывали, что молодая супруга выказала при том несравненно более благородства и возвышенности, нежели Федор Павлович, который,
как известно теперь, подтибрил у нее тогда же, разом, все ее денежки, до двадцати пяти тысяч, только что она их получила,
так что тысячки эти с тех пор решительно
как бы канули для нее в воду.
Конечно, можно представить себе,
каким воспитателем и отцом мог быть
такой человек.
К тому же
так случилось, что родня ребенка по матери тоже
как бы забыла о нем в первое время.
Он долго потом рассказывал, в виде характерной черты, что когда он заговорил с Федором Павловичем о Мите, то тот некоторое время имел вид совершенно не понимающего, о
каком таком ребенке идет дело, и даже
как бы удивился, что у него есть где-то в доме маленький сын.
Как характерную черту сообщу, что слуга Григорий, мрачный, глупый и упрямый резонер, ненавидевший прежнюю барыню Аделаиду Ивановну, на этот раз взял сторону новой барыни, защищал и бранился за нее с Федором Павловичем почти непозволительным для слуги образом, а однажды
так даже разогнал оргию и всех наехавших безобразниц силой.
О житье-бытье ее «Софьи» все восемь лет она имела из-под руки самые точные сведения и, слыша,
как она больна и
какие безобразия ее окружают, раза два или три произнесла вслух своим приживалкам: «
Так ей и надо, это ей Бог за неблагодарность послал».
И если кому обязаны были молодые люди своим воспитанием и образованием на всю свою жизнь, то именно этому Ефиму Петровичу, благороднейшему и гуманнейшему человеку, из
таких,
какие редко встречаются.
Впрочем, о старшем, Иване, сообщу лишь то, что он рос каким-то угрюмым и закрывшимся сам в себе отроком, далеко не робким, но
как бы еще с десяти лет проникнувшим в то, что растут они все-таки в чужой семье и на чужих милостях и что отец у них какой-то
такой, о котором даже и говорить стыдно, и проч., и проч.
Как бы там ни было, молодой человек не потерялся нисколько и добился-таки работы, сперва уроками в двугривенный, а потом бегая по редакциям газет и доставляя статейки в десять строчек об уличных происшествиях, за подписью «Очевидец».
Вообще судя, странно было, что молодой человек, столь ученый, столь гордый и осторожный на вид, вдруг явился в
такой безобразный дом, к
такому отцу, который всю жизнь его игнорировал, не знал его и не помнил, и хоть не дал бы, конечно, денег ни за что и ни в
каком случае, если бы сын у него попросил, но все же всю жизнь боялся, что и сыновья, Иван и Алексей, тоже когда-нибудь придут да и попросят денег.
И вот молодой человек поселяется в доме
такого отца, живет с ним месяц и другой, и оба уживаются
как не надо лучше.
Лишь один только младший сын, Алексей Федорович, уже с год пред тем
как проживал у нас и попал к нам,
таким образом, раньше всех братьев.
Такие воспоминания могут запоминаться (и это всем известно) даже и из более раннего возраста, даже с двухлетнего, но лишь выступая всю жизнь
как бы светлыми точками из мрака,
как бы вырванным уголком из огромной картины, которая вся погасла и исчезла, кроме этого только уголочка.
Так точно было и с ним: он запомнил один вечер, летний, тихий, отворенное окно, косые лучи заходящего солнца (косые-то лучи и запомнились всего более), в комнате в углу образ, пред ним зажженную лампадку, а пред образом на коленях рыдающую
как в истерике, со взвизгиваниями и вскрикиваниями, мать свою, схватившую его в обе руки, обнявшую его крепко до боли и молящую за него Богородицу, протягивающую его из объятий своих обеими руками к образу
как бы под покров Богородице… и вдруг вбегает нянька и вырывает его у нее в испуге.
Отец же, бывший когда-то приживальщик, а потому человек чуткий и тонкий на обиду, сначала недоверчиво и угрюмо его встретивший («много, дескать, молчит и много про себя рассуждает»), скоро кончил, однако же, тем, что стал его ужасно часто обнимать и целовать, не далее
как через две какие-нибудь недели, правда с пьяными слезами, в хмельной чувствительности, но видно, что полюбив его искренно и глубоко и
так,
как никогда, конечно, не удавалось
такому,
как он, никого любить…
А между тем он вступил в этот дом еще в
таких младенческих летах, в
каких никак нельзя ожидать в ребенке расчетливой хитрости, пронырства или искусства заискать и понравиться, уменья заставить себя полюбить.
Случалось, что через час после обиды он отвечал обидчику или сам с ним заговаривал с
таким доверчивым и ясным видом,
как будто ничего и не было между ними вовсе.
Но эту странную черту в характере Алексея, кажется, нельзя было осудить очень строго, потому что всякий чуть-чуть лишь узнавший его тотчас, при возникшем на этот счет вопросе, становился уверен, что Алексей непременно из
таких юношей вроде
как бы юродивых, которому попади вдруг хотя бы даже целый капитал, то он не затруднится отдать его, по первому даже спросу, или на доброе дело, или, может быть, даже просто ловкому пройдохе, если бы тот у него попросил.
Приезд Алеши
как бы подействовал на него даже с нравственной стороны,
как бы что-то проснулось в этом безвременном старике из того, что давно уже заглохло в душе его: «Знаешь ли ты, — стал он часто говорить Алеше, приглядываясь к нему, — что ты на нее похож, на кликушу-то?»
Так называл он свою покойную жену, мать Алеши.
Старец этот,
как я уже объяснил выше, был старец Зосима; но надо бы здесь сказать несколько слов и о том, что
такое вообще «старцы» в наших монастырях, и вот жаль, что чувствую себя на этой дороге не довольно компетентным и твердым.
Когда же церковь хоронила тело его, уже чтя его
как святого, то вдруг при возгласе диакона: «Оглашенные, изыдите!» — гроб с лежащим в нем телом мученика сорвался с места и был извергнут из храма, и
так до трех раз.
Про старца Зосиму говорили многие, что он, допуская к себе столь многие годы всех приходивших к нему исповедовать сердце свое и жаждавших от него совета и врачебного слова, до того много принял в душу свою откровений, сокрушений, сознаний, что под конец приобрел прозорливость уже столь тонкую, что с первого взгляда на лицо незнакомого, приходившего к нему, мог угадывать: с чем тот пришел, чего тому нужно и даже
какого рода мучение терзает его совесть, и удивлял, смущал и почти пугал иногда пришедшего
таким знанием тайны его, прежде чем тот молвил слово.
В чудесную силу старца верил беспрекословно и Алеша, точно
так же,
как беспрекословно верил и рассказу о вылетавшем из церкви гробе.
Он видел,
как многие из приходивших с больными детьми или взрослыми родственниками и моливших, чтобы старец возложил на них руки и прочитал над ними молитву, возвращались вскорости, а иные
так и на другой же день, обратно и, падая со слезами пред старцем, благодарили его за исцеление их больных.
О, он отлично понимал, что для смиренной души русского простолюдина, измученной трудом и горем, а главное, всегдашнею несправедливостью и всегдашним грехом,
как своим,
так и мировым, нет сильнее потребности и утешения,
как обрести святыню или святого, пасть пред ним и поклониться ему: «Если у нас грех, неправда и искушение, то все равно есть на земле там-то, где-то святой и высший; у того зато правда, тот зато знает правду; значит, не умирает она на земле, а, стало быть, когда-нибудь и к нам перейдет и воцарится по всей земле,
как обещано».
Не смущало его нисколько, что этот старец все-таки стоит пред ним единицей: «Все равно, он свят, в его сердце тайна обновления для всех, та мощь, которая установит наконец правду на земле, и будут все святы, и будут любить друг друга, и не будет ни богатых, ни бедных, ни возвышающихся, ни униженных, а будут все
как дети Божии и наступит настоящее царство Христово».
Восторженные отзывы Дмитрия о брате Иване были тем характернее в глазах Алеши, что брат Дмитрий был человек в сравнении с Иваном почти вовсе необразованный, и оба, поставленные вместе один с другим, составляли, казалось,
такую яркую противоположность
как личности и характеры, что, может быть, нельзя бы было и придумать двух человек несходнее между собой.
Было, однако, странно; их по-настоящему должны бы были ждать и, может быть, с некоторым даже почетом: один недавно еще тысячу рублей пожертвовал, а другой был богатейшим помещиком и образованнейшим,
так сказать, человеком, от которого все они тут отчасти зависели по поводу ловель рыбы в реке, вследствие оборота,
какой мог принять процесс.
— А пожалуй; вы в этом знаток. Только вот что, Федор Павлович, вы сами сейчас изволили упомянуть, что мы дали слово вести себя прилично, помните. Говорю вам, удержитесь. А начнете шута из себя строить,
так я не намерен, чтобы меня с вами на одну доску здесь поставили… Видите,
какой человек, — обратился он к монаху, — я вот с ним боюсь входить к порядочным людям.
— В чужой монастырь со своим уставом не ходят, — заметил он. — Всех здесь в скиту двадцать пять святых спасаются, друг на друга смотрят и капусту едят. И ни одной-то женщины в эти врата не войдет, вот что особенно замечательно. И это ведь действительно
так. Только
как же я слышал, что старец дам принимает? — обратился он вдруг к монашку.
— Совсем неизвестно, с чего вы в
таком великом волнении, — насмешливо заметил Федор Павлович, — али грешков боитесь? Ведь он, говорят, по глазам узнает, кто с чем приходит. Да и
как высоко цените вы их мнение, вы,
такой парижанин и передовой господин, удивили вы меня даже, вот что!
Точно
так же поступил и Федор Павлович, на этот раз
как обезьяна совершенно передразнив Миусова.
На что великий святитель подымает перст и отвечает: «Рече безумец в сердце своем несть Бог!» Тот
как был,
так и в ноги: «Верую, кричит, и крещенье принимаю».
А что до Дидерота,
так я этого «рече безумца» раз двадцать от здешних же помещиков еще в молодых летах моих слышал,
как у них проживал; от вашей тетеньки, Петр Александрович, Мавры Фоминишны тоже, между прочим, слышал.
— Простите меня… — начал Миусов, обращаясь к старцу, — что я, может быть, тоже кажусь вам участником в этой недостойной шутке. Ошибка моя в том, что я поверил, что даже и
такой,
как Федор Павлович, при посещении столь почтенного лица захочет понять свои обязанности… Я не сообразил, что придется просить извинения именно за то, что с ним входишь…
— Ничего подобного во всех Четьих-Минеях не существует. Про
какого это святого, вы говорите,
так написано? — спросил иеромонах, отец библиотекарь.
— Вот что, мать, — проговорил старец, — однажды древний великий святой увидел во храме
такую же,
как ты, плачущую мать и тоже по младенце своем, по единственном, которого тоже призвал Господь.
«Знаю я, говорю, Никитушка, где ж ему и быть, коль не у Господа и Бога, только здесь-то, с нами-то его теперь, Никитушка, нет, подле-то, вот
как прежде сидел!» И хотя бы я только взглянула на него лишь разочек, только один разочек на него мне бы опять поглядеть, и не подошла бы к нему, не промолвила, в углу бы притаилась, только бы минуточку едину повидать, послыхать его,
как он играет на дворе, придет, бывало, крикнет своим голосочком: «Мамка, где ты?» Только б услыхать-то мне,
как он по комнате своими ножками пройдет разик, всего бы только разик, ножками-то своими тук-тук, да
так часто, часто, помню,
как, бывало, бежит ко мне, кричит да смеется, только б я его ножки-то услышала, услышала бы, признала!
— Только и говорит мне намедни Степанида Ильинишна Бедрягина, купчиха она, богатая: возьми ты, говорит, Прохоровна, и запиши ты, говорит, сыночка своего в поминанье, снеси в церковь, да и помяни за упокой. Душа-то его, говорит, затоскует, он и напишет письмо. «И это, — говорит Степанида Ильинишна, —
как есть верно, многократно испытано». Да только я сумлеваюсь… Свет ты наш, правда оно аль неправда, и хорошо ли
так будет?
Да и греха
такого нет и не может быть на всей земле,
какого бы не простил Господь воистину кающемуся.
Веруй, что Бог тебя любит
так,
как ты и не помышляешь о том, хотя бы со грехом твоим и во грехе твоем любит.
Уж коли я,
такой же,
как и ты, человек грешный, над тобой умилился и пожалел тебя, кольми паче Бог.
— Кстати будет просьбица моя невеликая: вот тут шестьдесят копеек, отдай ты их, милый,
такой,
какая меня бедней. Пошла я сюда, да и думаю: лучше уж чрез него подам, уж он знает, которой отдать.
—
Как так исцелил? Ведь она всё еще в кресле лежит?
—
Как же вы дерзаете делать
такие дела? — спросил вдруг монах, внушительно и торжественно указывая на Lise. Он намекал на ее «исцеление».