Неточные совпадения
— Славу Богу, — сказал Матвей, этим ответом показывая, что он понимает
так же,
как и барин, значение этого приезда, то есть что Анна Аркадьевна, любимая сестра Степана Аркадьича, может содействовать примирению мужа с женой.
Степан Аркадьич не избирал ни направления, ни взглядов, а эти направления и взгляды сами приходили к нему, точно
так же,
как он не выбирал формы шляпы или сюртука, а брал те, которые носят.
А иметь взгляды ему, жившему в известном обществе, при потребности некоторой деятельности мысли, развивающейся обыкновенно в лета зрелости, было
так же необходимо,
как иметь шляпу.
Она только что пыталась сделать то, что пыталась сделать уже десятый раз в эти три дня: отобрать детские и свои вещи, которые она увезет к матери, — и опять не могла на это решиться; но и теперь,
как в прежние раза, она говорила себе, что это не может
так остаться, что она должна предпринять что-нибудь, наказать, осрамить его, отомстить ему хоть малою частью той боли, которую он ей сделал.
—
Так и есть! Левин, наконец! — проговорил он с дружескою, насмешливою улыбкой, оглядывая подходившего к нему Левина. —
Как это ты не побрезгал найти меня в этом вертепе? — сказал Степан Аркадьич, не довольствуясь пожатием руки и целуя своего приятеля. — Давно ли?
Прежде были опеки, суды, а теперь земство, не в виде взяток, а в виде незаслуженного жалованья, — говорил он
так горячо,
как будто кто-нибудь из присутствовавших оспаривал его мнение.
—
Как же ты говорил, что никогда больше не наденешь европейского платья? — сказал он, оглядывая его новое, очевидно от французского портного, платье. —
Так! я вижу: новая фаза.
Левин вдруг покраснел, но не
так,
как краснеют взрослые люди, — слегка, сами того не замечая, но
так,
как краснеют мальчики, — чувствуя, что они смешны своей застенчивостью и вследствие того стыдясь и краснея еще больше, почти до слез. И
так странно было видеть это умное, мужественное лицо в
таком детском состоянии, что Облонский перестал смотреть на него.
— Нет, вы уж
так сделайте,
как я говорил, — сказал он, улыбкой смягчая замечание, и, кратко объяснив,
как он понимает дело, отодвинул бумаги и сказал: —
Так и сделайте, пожалуйста,
так, Захар Никитич.
— Ну, хорошо, хорошо. Погоди еще, и ты придешь к этому. Хорошо,
как у тебя три тысячи десятин в Каразинском уезде, да
такие мускулы, да свежесть,
как у двенадцатилетней девочки, — а придешь и ты к нам. Да,
так о том, что ты спрашивал: перемены нет, но жаль, что ты
так давно не был.
Сама же таинственная прелестная Кити не могла любить
такого некрасивого,
каким он считал себя, человека и, главное,
такого простого, ничем не выдающегося человека.
Он чувствовал, что брат его не
так,
как ему бы хотелось, посмотрит на это.
— Вот это всегда
так! — перебил его Сергей Иванович. — Мы, Русские, всегда
так. Может быть, это и хорошая наша черта — способность видеть свои недостатки, но мы пересаливаем, мы утешаемся иронией, которая у нас всегда готова на языке. Я скажу тебе только, что дай эти же права,
как наши земские учреждения, другому европейскому народу, — Немцы и Англичане выработали бы из них свободу, а мы вот только смеемся.
Ничего, казалось, не было особенного ни в ее одежде, ни в ее позе; но для Левина
так же легко было узнать ее в этой толпе,
как розан в крапиве.
— Вы всё, кажется, делаете со страстью, — сказала она улыбаясь. — Мне
так хочется посмотреть,
как вы катаетесь. Надевайте же коньки, и давайте кататься вместе.
— Нет, не скучно, я очень занят, — сказал он, чувствуя, что она подчиняет его своему спокойному тону, из которого он не в силах будет выйти,
так же,
как это было в начале зимы.
«Славный, милый», подумала Кити в это время, выходя из домика с М-11е Linon и глядя на него с улыбкой тихой ласки,
как на любимого брата. «И неужели я виновата, неужели я сделала что-нибудь дурное? Они говорят: кокетство. Я знаю, что я люблю не его; но мне всё-таки весело с ним, и он
такой славный. Только зачем он это сказал?…» думала она.
Кланяясь направо и налево нашедшимся и тут,
как везде, радостно встречавшим его знакомым, он подошел к буфету, закусил водку рыбкой, и что-то
такое сказал раскрашенной, в ленточках, кружевах и завитушках Француженке, сидевшей за конторкой, что даже эта Француженка искренно засмеялась.
— Может быть. Но всё-таки мне дико,
так же,
как мне дико теперь то, что мы, деревенские жители, стараемся поскорее наесться, чтобы быть в состоянии делать свое дело, а мы с тобой стараемся
как можно дольше не наесться и для этого едим устрицы….
— Я? — сказал Степан Аркадьич, — я ничего
так не желал бы,
как этого, ничего. Это лучшее, что могло бы быть.
— Одно утешение,
как в этой молитве, которую я всегда любил, что не по заслугам прости меня, а по милосердию.
Так и она только простить может.
— Ну, уж извини меня. Ты знаешь, для меня все женщины делятся на два сорта… то есть нет… вернее: есть женщины, и есть… Я прелестных падших созданий не видал и не увижу, а
такие,
как та крашеная Француженка у конторки, с завитками, — это для меня гадины, и все падшие —
такие же.
— Ах перестань! Христос никогда бы не сказал этих слов, если бы знал,
как будут злоупотреблять ими. Изо всего Евангелия только и помнят эти слова. Впрочем, я говорю не то, что думаю, а то, что чувствую. Я имею отвращение к падшим женщинам. Ты пауков боишься, а я этих гадин. Ты ведь, наверно, не изучал пауков и не знаешь их нравов:
так и я.
— Хорошо тебе
так говорить; это всё равно,
как этот Диккенсовский господин который перебрасывает левою рукой через правое плечо все затруднительные вопросы. Но отрицание факта — не ответ. Что ж делать, ты мне скажи, что делать? Жена стареется, а ты полн жизни. Ты не успеешь оглянуться,
как ты уже чувствуешь, что ты не можешь любить любовью жену,
как бы ты ни уважал ее. А тут вдруг подвернется любовь, и ты пропал, пропал! — с унылым отчаянием проговорил Степан Аркадьич.
«Нынче уж
так не выдают замуж,
как прежде», думали и говорили все эти молодые девушки и все даже старые люди.
И она стала говорить с Кити.
Как ни неловко было Левину уйти теперь, ему всё-таки легче было сделать эту неловкость, чем остаться весь вечер и видеть Кити, которая изредка взглядывала на него и избегала его взгляда. Он хотел встать, но княгиня, заметив, что он молчит, обратилась к нему.
«Это должен быть Вронский», подумал Левин и, чтоб убедиться в этом, взглянул на Кити. Она уже успела взглянуть на Вронского и оглянулась на Левина. И по одному этому взгляду невольно просиявших глаз ее Левин понял, что она любила этого человека, понял
так же верно,
как если б она сказала ему это словами. Но что же это за человек?
В то время
как он подходил к ней, красивые глаза его особенно нежно заблестели, и с чуть-заметною счастливою и скромно-торжествующею улыбкой (
так показалось Левину), почтительно и осторожно наклонясь над нею, он протянул ей свою небольшую, но широкую руку.
— Не знаю, я не пробовал подолгу. Я испытывал странное чувство, — продолжал он. — Я нигде
так не скучал по деревне, русской деревне, с лаптями и мужиками,
как прожив с матушкой зиму в Ницце. Ницца сама по себе скучна, вы знаете. Да и Неаполь, Сорренто хороши только на короткое время. И именно там особенно живо вспоминается Россия, и именно деревня. Они точно
как…
Позовите всех этих тютьков (
так князь называл московских молодых людей), позовите тапера, и пускай пляшут, а не
так,
как нынче, — женишков, и сводить.
Княгиня была сперва твердо уверена, что нынешний вечер решил судьбу Кити и что не может быть сомнения в намерениях Вронского; но слова мужа смутили ее. И, вернувшись к себе, она, точно
так же
как и Кити, с ужасом пред неизвестностью будущего, несколько раз повторила в душе: «Господи помилуй, Господи помилуй, Господи помилуй!»
«То и прелестно, — думал он, возвращаясь от Щербацких и вынося от них,
как и всегда, приятное чувство чистоты и свежести, происходившее отчасти и оттого, что он не курил целый вечер, и вместе новое чувство умиления пред ее к себе любовью, — то и прелестно, что ничего не сказано ни мной, ни ею, но мы
так понимали друг друга в этом невидимом разговоре взглядов и интонаций, что нынче яснее, чем когда-нибудь, она сказала мне, что любит.
— Узнаю коней ретивых по каким-то их таврам, юношей влюбленных узнаю по их глазам, — продекламировал Степан Аркадьевич точно
так же,
как прежде Левину.
Как будто избыток чего-то
так переполнял ее существо, что мимо ее воли выражался то в блеске взгляда, то в улыбке.
Как ни казенна была эта фраза, Каренина, видимо, от души поверила и порадовалась этому. Она покраснела, слегка нагнулась, подставила свое лицо губам графини, опять выпрямилась и с тою же улыбкой, волновавшеюся между губами и глазами, подала руку Вронскому. Он пожал маленькую ему поданную руку и,
как чему-то особенному, обрадовался тому энергическому пожатию, с которым она крепко и смело тряхнула его руку. Она вышла быстрою походкой,
так странно легко носившею ее довольно полное тело.
Все эти дни Долли была одна с детьми. Говорить о своем горе она не хотела, а с этим горем на душе говорить о постороннем она не могла. Она знала, что,
так или иначе, она Анне выскажет всё, и то ее радовала мысль о том,
как она выскажет, то злила необходимость говорить о своем унижении с ней, его сестрой, и слышать от нее готовые фразы увещания и утешения.
Она,
как часто бывает, глядя на часы, ждала ее каждую минуту и пропустила именно ту, когда гостья приехала,
так что не слыхала звонка.
— Я больше тебя знаю свет, — сказала она. — Я знаю этих людей,
как Стива,
как они смотрят на это. Ты говоришь, что он с ней говорил об тебе. Этого не было. Эти люди делают неверности, но свой домашний очаг и жена — это для них святыня. Как-то у них эти женщины остаются в презрении и не мешают семье. Они какую-то черту проводят непроходимую между семьей и этим. Я этого не понимаю, но это
так.
— Не знаю, не могу судить… Нет, могу, — сказала Анна, подумав; и, уловив мыслью положение и свесив его на внутренних весах, прибавила: — Нет, могу, могу, могу. Да, я простила бы. Я не была бы тою же, да, но простила бы, и
так простила бы,
как будто этого не было, совсем не было.
Она знала Анну Аркадьевну, но очень мало, и ехала теперь к сестре не без страху пред тем,
как ее примет эта петербургская светская дама, которую все
так хвалили.
К десяти часам, когда она обыкновенно прощалась с сыном и часто сама, пред тем
как ехать на бал, укладывала его, ей стало грустно, что она
так далеко от него; и о чем бы ни говорили, она нет-нет и возвращалась мыслью к своему кудрявому Сереже. Ей захотелось посмотреть на его карточку и поговорить о нем. Воспользовавшись первым предлогом, она встала и своею легкою, решительною походкой пошла за альбомом. Лестница наверх в ее комнату выходила на площадку большой входной теплой лестницы.
Несмотря на то, что туалет, прическа и все приготовления к балу стоили Кити больших трудов и соображений, она теперь, в своем сложном тюлевом платье на розовом чехле, вступала на бал
так свободно и просто,
как будто все эти розетки, кружева, все подробности туалета не стоили ей и ее домашним ни минуты внимания,
как будто она родилась в этом тюле, кружевах, с этою высокою прической, с розой и двумя листками наверху ее.
И странно то, что хотя они действительно говорили о том,
как смешон Иван Иванович своим французским языком, и о том, что для Елецкой можно было бы найти лучше партию, а между тем эти слова имели для них значение, и они чувствовали это
так же,
как и Кити.
Всё это было ужасно гадко, но Левину это представлялось совсем не
так гадко,
как это должно было представляться тем, которые не знали Николая Левина, не знали всей его истории, не знали его сердца.
— Кто я? — еще сердитее повторил голос Николая. Слышно было,
как он быстро встал, зацепив за что-то, и Левин увидал перед собой в дверях столь знакомую и всё-таки поражающую своею дикостью и болезненностью огромную, худую, сутоловатую фигуру брата, с его большими испуганными глазами.
Он был совсем не
такой,
каким воображал его Константин. Самое тяжелое и дурное в его характере, то, что делало столь трудным общение с ним, было позабыто Константином Левиным, когда он думал о нем; и теперь, когда увидел его лицо, в особенности это судорожное поворачиванье головы, он вспомнил всё это.
И с тем неуменьем, с тою нескладностью разговора, которые
так знал Константин, он, опять оглядывая всех, стал рассказывать брату историю Крицкого:
как его выгнали из университета зa то, что он завел общество вспоможения бедным студентам и воскресные школы, и
как потом он поступил в народную школу учителем, и
как его оттуда также выгнали, и
как потом судили за что-то.
— А затем, что мужики теперь
такие же рабы,
какими были прежде, и от этого-то вам с Сергеем Иванычем и неприятно, что их хотят вывести из этого рабства, — сказал Николай Левин, раздраженный возражением.
— Ну, будет о Сергее Иваныче. Я всё-таки рад тебя видеть. Что там ни толкуй, а всё не чужие. Ну, выпей же. Расскажи, что ты делаешь? — продолжал он, жадно пережевывая кусок хлеба и наливая другую рюмку. —
Как ты живешь?
Дорогой, в вагоне, он разговаривал с соседями о политике, о новых железных дорогах, и,
так же
как в Москве, его одолевала путаница понятий, недовольство собой, стыд пред чем-то; но когда он вышел на своей станции, узнал кривого кучера Игната с поднятым воротником кафтана, когда увидал в неярком свете, падающем из окон станции, свои ковровые сани, своих лошадей с подвязанными хвостами, в сбруе с кольцами и мохрами, когда кучер Игнат, еще в то время
как укладывались, рассказал ему деревенские новости, о приходе рядчика и о том, что отелилась Пава, — он почувствовал, что понемногу путаница разъясняется, и стыд и недовольство собой проходят.