Неточные совпадения
Женат он
был во второй раз на молоденькой и хорошенькой,
взял за ней приданое и, кроме того, имел трех подросших дочерей.
Решение
было резкое, но наш мягкий начальник до того рассердился, что решился
взять на себя ответственность даже пред самой Варварой Петровной.
И это там, где сам же он скопил себе «домишко», где во второй раз женился и
взял за женой деньжонки, где, может
быть, на сто верст кругом не
было ни одного человека, начиная с него первого, хоть бы с виду только похожего на будущего члена «всемирно-общечеловеческой социальной республики и гармонии».
— Дура ты! — накинулась она на нее, как ястреб, — дура неблагодарная! Что у тебя на уме? Неужто ты думаешь, что я скомпрометирую тебя хоть чем-нибудь, хоть на столько вот! Да он сам на коленках
будет ползать просить, он должен от счастья умереть, вот как это
будет устроено! Ты ведь знаешь же, что я тебя в обиду не дам! Или ты думаешь, что он тебя за эти восемь тысяч
возьмет, а я бегу теперь тебя продавать? Дура, дура, все вы дуры неблагодарные! Подай зонтик!
Всё это
было прекрасно, но, однако, где же
взять остальные семь-восемь тысяч, чтобы составить приличный maximum цены за имение?
Я
было возразил, что не надо, но он настоял. Надписав конверт, я
взял фуражку.
Лиза улыбнулась мне, но
была бледна. Она стояла посреди комнаты в видимой нерешимости, в видимой борьбе; но вдруг
взяла меня за руку и молча, быстро подвела к окну.
— Только за этим и прибыли? — улыбнулась Варвара Петровна с сострадательною улыбкой, но тотчас же быстро вынула из кармана свой перламутровый портмоне, а из него десятирублевую бумажку и подала незнакомке. Та
взяла. Варвара Петровна
была очень заинтересована и, видимо, не считала незнакомку какою-нибудь простонародною просительницей.
— Сделайте мне одолжение, милостивый государь, — выпрямилась Варвара Петровна, —
возьмите место вот там, на том стуле. Я вас услышу и оттуда, а мне отсюда виднее
будет на вас смотреть.
Прошу
взять, наконец, во внимание, что настоящая минута действительно могла
быть для нее из таких, в которых вдруг, как в фокусе, сосредоточивается вся сущность жизни, — всего прожитого, всего настоящего и, пожалуй, будущего.
— Отправляясь сюда, то
есть вообще сюда, в этот город, десять дней назад, я, конечно, решился
взять роль.
Я, признаться, хотел
было взять дурачка, потому что дурачок легче, чем собственное лицо; но так как дурачок все-таки крайность, а крайность возбуждает любопытство, то я и остановился на собственном лице окончательно.
— Это-с? — повернулся тоже и Лебядкин. — Это от ваших же щедрот, в виде, так сказать, новоселья,
взяв тоже во внимание дальнейший путь и естественную усталость, — умилительно подхихикнул он, затем встал с места и на цыпочках, почтительно и осторожно снял со столика в углу скатерть. Под нею оказалась приготовленная закуска: ветчина, телятина, сардины, сыр, маленький зеленоватый графинчик и длинная бутылка бордо; всё
было улажено чисто, с знанием дела и почти щегольски.
— Я все пять лет только и представляла себе, как онвойдет. Встаньте сейчас и уйдите за дверь, в ту комнату. Я
буду сидеть, как будто ничего не ожидая, и
возьму в руки книжку, и вдруг вы войдите после пяти лет путешествия. Я хочу посмотреть, как это
будет.
Маврикий Николаевич
взял стакан, отдал военный полупоклон и начал
пить. Не знаю почему, все наши так и покатились со смеху.
— Может
быть. Но во всяком случае, останусь ли я побежденным, или победителем, я в тот же вечер
возьму мою суму, нищенскую суму мою, оставлю все мои пожитки, все подарки ваши, все пенсионы и обещания будущих благ и уйду пешком, чтобы кончить жизнь у купца гувернером либо умереть где-нибудь с голоду под забором. Я сказал. Alea jacta est! [Жребий брошен! (лат.)]
Лицо его
было обрызгано прорвавшимися вдруг слезами; он
взял свою шляпу.
Кто знает, может
быть, ей тоже хотелось заплакать, но негодование и каприз еще раз
взяли верх.
— Должно
быть, у того офицера
взяли, а? — спросил Петр Степанович.
— Эх! — махнул рукой Петр Степанович, как бы отбиваясь от подавляющей прозорливости вопрошателя, — ну, слушайте, я вам всю правду скажу: о прокламациях ничего не знаю, то
есть ровнешенько ничего, черт
возьми, понимаете, что значит ничего?..
Если бы вы хотели
взять мое место у налоя, то могли это сделать безо всякого позволения с моей стороны, и мне, конечно, нечего
было приходить к вам с безумием.
Одни подняли, другие нет.
Были и такие, что подняли и опять
взяли назад.
Взяли назад и опять подняли.
Между тем произошло у нас приключение, меня удивившее, а Степана Трофимовича потрясшее. Утром в восемь часов прибежала от него ко мне Настасья, с известием, что барина «описали». Я сначала ничего не мог понять: добился только, что «описали» чиновники, пришли и
взяли бумаги, а солдат завязал в узел и «отвез в тачке». Известие
было дикое. Я тотчас же поспешал к Степану Трофимовичу.
— Il faut être prêt, voyez-vous, [Нужно, видите ли,
быть готовым (фр.).] — значительно взглянул он на меня, — chaque moment [каждую минуту (фр.).]… придут,
возьмут, и фью — исчез человек!
Я же потому, собственно, упоминаю об этой несуществовавшей Авдотье Петровне, что со Степаном Трофимовичем чуть-чуть не случилось того же, что и с нею (в случае, если б та существовала в действительности); даже, может
быть, с него-то как-нибудь и взялся весь этот нелепый слух о Тарапыгиной, то
есть просто в дальнейшем развитии сплетни
взяли да и переделали его в какую-то Тарапыгину.
— Повторяю, что вы изволите ошибаться, ваше превосходительство: это ваша супруга просила меня прочесть — не лекцию, а что-нибудь литературное на завтрашнем празднике. Но я и сам теперь от чтения отказываюсь. Покорнейшая просьба моя объяснить мне, если возможно: каким образом, за что и почему я подвергнут
был сегодняшнему обыску? У меня
взяли некоторые книги, бумаги, частные, дорогие для меня письма и повезли по городу в тачке…
— Ну расскажите же, расскажите всё, — мямлил и сюсюкал Кармазинов, как будто так и можно
было взять и рассказать ему всю жизнь за двадцать пять лет. Но это глупенькое легкомыслие
было в «высшем» тоне.
Взять уже то, что так как праздник
был разделен на два отделения, то и костюмов дамских потребовалось по два на каждую — утренний для чтения и бальный для танцев.
— Не я ли, не я ли сейчас объявил, что энтузиазм в молодом поколении так же чист и светел, как
был, и что оно погибает, ошибаясь лишь в формах прекрасного! Мало вам? И если
взять, что провозгласил это убитый, оскорбленный отец, то неужели, — о коротенькие, — неужели можно стать выше в беспристрастии и спокойствии взгляда?.. Неблагодарные… несправедливые… для чего, для чего вы не хотите мириться!..
Удивила меня тоже уж слишком необыкновенная невежливость тона Петра Степановича. О, я с негодованием отвергаю низкую сплетню, распространившуюся уже потом, о каких-то будто бы связях Юлии Михайловны с Петром Степановичем. Ничего подобного не
было и
быть не могло.
Взял он над нею лишь тем, что поддакивал ей изо всех сил с самого начала в ее мечтах влиять на общество и на министерство, вошел в ее планы, сам сочинял их ей, действовал грубейшею лестью, опутал ее с головы до ног и стал ей необходим, как воздух.
Полицеймейстер, поспешивший с бала на пожар, успел вывести вслед за нами Андрея Антоновича и хотел
было усадить его в карету к Юлии Михайловне, убеждая изо всех сил его превосходительство «
взять покой».
Пришли к дому Филиппова, но, еще не доходя,
взяли проулком, или, лучше сказать, неприметною тропинкой вдоль забора, так что некоторое время пришлось пробираться по крутому откосу канавки, на котором нельзя
было ноги сдержать и надо
было хвататься за забор.
— И я должен
буду взять на себя все ваши мерзости?
— Что за глупости и как это долго
будет!
Возьмите, вот мои деньги, коли у вас нет ничего, тут восемь гривен, кажется; всё. У вас точно в помешанном доме.
— Конечно, больна, пожалуйста, сядьте. Где вы
взяли чай, если не
было?
— Господа, — возвысил голос Петр Степанович, в первый раз нарушая полушепот, что произвело эффект, — вы, я думаю, хорошо понимаете, что нам нечего теперь размазывать. Вчера всё
было сказано и пережевано, прямо и определенно. Но, может
быть, как я вижу по физиономиям, кто-нибудь хочет что-нибудь заявить; в таком случае прошу поскорее. Черт
возьми, времени мало, а Эркель может сейчас привести его…
Виргинский отправился с Эркелем. Эркель, сдавая Лямшина Толкаченке, успел подвести его к Петру Степановичу и заявить, что тот опомнился, раскаивается и просит прощения и даже не помнит, что с ним такое
было. Петр Степанович отправился один,
взяв обходом по ту сторону прудов мимо парка. Эта дорога
была самая длинная. К его удивлению, чуть не на половине пути нагнал его Липутин.
Так мучился он, трепеща пред неизбежностью замысла и от своей нерешительности. Наконец
взял свечу и опять подошел к дверям, приподняв и приготовив револьвер; левою же рукой, в которой держал свечу, налег на ручку замка. Но вышло неловко: ручка щелкнула, призошел звук и скрип. «Прямо выстрелит!» — мелькнуло у Петра Степановича. Изо всей силы толкнул он ногой дверь, поднял свечу и выставил револьвер; но ни выстрела, ни крика… В комнате никого не
было.
Во-вторых, чтобы
взять подорожную, надо
было по крайней мере знать, куда едешь.
— Дарья, — зашептала она вдруг Дарье Павловне, — немедленно за доктором, за Зальцфишем; пусть едет сейчас Егорыч; пусть наймет здесь лошадей, а из города
возьмет другую карету. Чтобы к ночи
быть тут.
На вопрос: для чего
было сделано столько убийств, скандалов и мерзостей? — он с горячею торопливостью ответил, что «для систематического потрясения основ, для систематического разложения общества и всех начал; для того, чтобы всех обескуражить и изо всего сделать кашу и расшатавшееся таким образом общество, болезненное и раскисшее, циническое и неверующее, но с бесконечною жаждой какой-нибудь руководящей мысли и самосохранения, — вдруг
взять в свои руки, подняв знамя бунта и опираясь на целую сеть пятерок, тем временем действовавших, вербовавших и изыскивавших практически все приемы и все слабые места, за которые можно ухватиться».