Неточные совпадения
Относясь философски к потерям тысяч, Игнат знал цену каждой копейки; он даже нищим подавал редко и только тем, которые были совершенно неспособны к работе. Если же милостыню просил
человек мало-мальски здоровый, Игнат строго
говорил...
Он был владельцем канатного завода, имел в городе у пристаней лавочку. В этой лавочке, до потолка заваленной канатом, веревкой, пенькой и паклей, у него была маленькая каморка со стеклянной скрипучей дверью. В каморке стоял большой, старый, уродливый стол, перед ним — глубокое кресло, и в нем Маякин сидел целыми днями, попивая чай, читая «Московские ведомости». Среди купечества он пользовался уважением, славой «мозгового»
человека и очень любил ставить на вид древность своей породы,
говоря сиплым голосом...
Мальчик знал, что крестный
говорит это о
человеке из земли Уц, и улыбка крестного успокаивала мальчика. Не изломает неба, не разорвет его тот
человек своими страшными руками… И Фома снова видит
человека — он сидит на земле, «тело его покрыто червями и пыльными струпьями, кожа его гноится». Но он уже маленький и жалкий, он просто — как нищий на церковной паперти…
— А как же? — оживленно воскликнул Фома и, обратив к отцу свое лицо, стал торопливо
говорить ему: — Вон в один город приехал разбойник Максимка и у одного там, богатого, двенадцать бочек деньгами насыпал… да разного серебра, да церковь ограбил… а одного
человека саблей зарубил и с колокольни сбросил… он, человек-то, в набат бить начал…
— Приказал валить столько дров, — тьфу, несообразный
человек! Загрузит пароход по самую палубу, а потом орет — машину,
говорит, портишь часто… масло,
говорит, зря льешь…
Часа два
говорил Игнат сыну о своей молодости, о трудах своих, о
людях и страшной силе их слабости, о том, как они любят и умеют притворяться несчастными для того, чтобы жить на счет других, и снова о себе — о том, как из простого работника он сделался хозяином большого дела.
— Спи, дитятко мое, Христос с тобой! —
говорит старуха, прерывая свою повесть о муках
людей.
Ежов нравился Фоме больше, чем Смолин, но со Смолиным Фома жил дружнее. Он удивлялся способностям и живости маленького
человека, видел, что Ежов умнее его, завидовал ему и обижался на него за это и в то же время жалел его снисходительной жалостью сытого к голодному. Может быть, именно эта жалость больше всего другого мешала ему отдать предпочтение живому мальчику перед скучным, рыжим Смолиным. Ежов, любя посмеяться над сытыми товарищами, часто
говорил им...
— А что ты сам за себя отвечаешь — это хорошо. Там господь знает, что выйдет из тебя, а пока… ничего! Дело не малое, ежели
человек за свои поступки сам платить хочет, своей шкурой… Другой бы, на твоем месте, сослался на товарищей, а ты
говоришь — я сам… Так и надо, Фома!.. Ты в грехе, ты и в ответе… Что, — Чумаков-то… не того… не ударил тебя? — с расстановкой спросил Игнат сына.
— Ах… пес! Вот, гляди, каковы есть
люди: его грабят, а он кланяется — мое вам почтение! Положим, взяли-то у него, может, на копейку, да ведь эта копейка ему — как мне рубль… И не в копейке дело, а в том, что моя она и никто не смей ее тронуть, ежели я сам не брошу… Эх! Ну их! Ну-ка
говори — где был, что видел?
«Что тебе?» — «Да вот,
говорит, привел дочь вашему благородию…» — «Зачем?» — «Да, может,
говорит, возьмете…
человек вы холостой…» — «Как так? что такое?» — «Да водил,
говорит, водил ее по городу, в прислуги хотел отдать — не берет никто… возьмите хоть в любовницы!» Понимаете?
— Крестного держись… у него ума в башке — на весь город хватит! Он только храбрости лишен, а то — быть бы ему высоко. Да, — так,
говорю, недолго мне жить осталось… По-настоящему, пора бы готовиться к смерти… Бросить бы все, да поговеть, да заботиться, чтоб
люди меня добром вспомянули…
Вокруг него суетились знакомые
люди; являлись, исчезали, что-то
говорили ему, — он отвечал им, но речи их не вызывали в нем никаких представлений, бесследно утопая в бездонной глубине мертвого молчания, наполнявшего душу его.
— И я
говорю: совершенно незачем. Потому деньги дадены твоим отцом, а почет тебе должен пойти по наследству. Почет — те же деньги… с почетом торговому
человеку везде кредит, всюду дорога… Ты и выдвигайся вперед, чтобы всяк тебя видел и чтоб, ежели сделал ты на пятак, — на целковый тебе воздали… А будешь прятаться — выйдет неразумие одно.
Софье Павловне нижайшее почтение! — быстро
говорил Маякин, вертясь волчком в толпе
людей.
— Этим не надо смущаться… — покровительственно
говорила Медынская. — Вы еще молоды, а образование доступно всем… Но есть
люди, которым оно не только не нужно, а способно испортить их… Это
люди с чистым сердцем… доверчивые, искренние, как дети… и вы из этих
людей… Ведь вы такой, да?
Первый раз в жизни находясь среди таких парадных
людей, он видел, что они и едят и
говорят — всё делают лучше его, и чувствовал, что от Медынской, сидевшей как раз против него, его отделяет не стол, а высокая гора.
А Маякин сидел рядом с городским головой, быстро вертел вилкой в воздухе и все что-то
говорил ему, играя морщинами. Голова, седой и краснорожий
человек с короткой шеей, смотрел на него быком с упорным вниманием и порой утвердительно стукал большим пальцем по краю стола. Оживленный говор и смех заглушали бойкую речь крестного, и Фома не мог расслышать ни слова из нее, тем более что в ушах его все время неустанно звенел тенорок секретаря...
Ему стало обидно и грустно от сознания, что он не умеет
говорить так легко и много, как все эти
люди, и тут он вспомнил, что Люба Маякина уже не раз смеялась над ним за это.
— Эко! Один я? Это раз… Жить мне надо? Это два. В теперешнем моем образе совсем нельзя жить — я это разве не понимаю? На смех
людям я не хочу… Я вон даже
говорить не умею с
людьми… Да и думать я не умею… — заключил Фома свою речь и смущенно усмехнулся.
— В душе у меня что-то шевелится, — продолжал Фома, не глядя на нее и
говоря как бы себе самому, — но понять я этого не могу. Вижу вот я, что крестный
говорит… дело все… и умно… Но не привлекает меня… Те
люди куда интереснее для меня.
Я
говорить хочу с
человеком, а
человека нет!
— И тебя я ненавижу! Ты… что ты? Мертвый, пустой… как ты будешь жить? Что ты дашь
людям? — вполголоса и как-то злорадно
говорила она.
Когда крестный
говорил о чиновниках, он вспомнил о лицах, бывших на обеде, вспомнил бойкого секретаря, и в голове его мелькнула мысль о том, что этот кругленький человечек, наверно, имеет не больше тысячи рублей в год, а у него, Фомы, — миллион. Но этот
человек живет так легко и свободно, а он, Фома, не умеет, конфузится жить. Это сопоставление и речь крестного возбудили в нем целый вихрь мыслей, но он успел схватить и оформить лишь одну из них.
Фома удивлялся ее речам и слушал их так же жадно, как и речи ее отца; но когда она начинала с любовью и тоской
говорить о Тарасе, ему казалось, что под именем этим она скрывает иного
человека, быть может, того же Ежова, который, по ее словам, должен был почему-то оставить университет и уехать из Москвы.
— Не шалопаи, а… тоже умные
люди! — злобно возразил Фома, уже сам себе противореча. — И я от них учусь… Я что? Ни в дудку, ни поплясать… Чему меня учили? А там обо всем
говорят… всякий свое слово имеет. Вы мне на
человека похожим быть не мешайте.
— Фу-у! Ка-ак ты
говорить научился! То есть как град по крыше… сердито! Ну ладно, — будь похож на
человека… только для этого безопаснее в трактир ходить; там человеки все же лучше Софьиных… А ты бы, парень, все-таки учился бы людей-то разбирать, который к чему… Например — Софья… Что она изображает? Насекомая для украшения природы и больше — ничего!
— Эх! Старый ведь вы
человек, а
говорите — стыдно слушать! Да разве она пойдет на это?
— Какой ты ду-убина! Какой ду-урачина! — И, внезапно озлившись, плюнул. — Тьфу тебе! Всякий скот пил из крынки, остались подонки, а дурак из грязного горшка сделал божка!.. Че-орт! Ты иди к ней и прямо
говори: «Желаю быть вашим любовником, —
человек я молодой, дорого не берите».
— Жалко?.. Этого мне не надо. Эх,
говорить я не могу! Но — сказал бы я вам!.. Нехорошо вы со мной сделали — зачем, подумаешь, завлекали
человека? Али я вам игрушка?
— Красивый
человек и жить хорошо должен… А про вас вон
говорят… — Голос его оборвался, и, махнув рукой, он глухо закончил: — Прощайте!
Тут его мысль остановилась на жалобах Любови. Он пошел тише, пораженный тем, что все
люди, с которыми он близок и помногу
говорит, —
говорят с ним всегда о жизни. И отец, и тетка, крестный, Любовь, Софья Павловна — все они или учат его понимать жизнь, или жалуются на нее. Ему вспомнились слова о судьбе, сказанные стариком на пароходе, и много других замечаний о жизни, упреков ей и горьких жалоб на нее, которые он мельком слышал от разных
людей.
«Что это значит? — думалось ему. — Что такое жизнь, если это не
люди? А
люди всегда
говорят так, как будто это не они, а есть еще что-то, кроме
людей, и оно мешает им жить».
Он не рассуждал об этой загадке, вызывавшей в сердце его тревожное чувство, — он не умел рассуждать; но стал чутко прислушиваться ко всему, что
люди говорили о жизни.
Коридорный, маленький
человек с бледным, стертым лицом, внес самовар и быстро, мелкими шагами убежал из номера. Старик разбирал на подоконнике какие-то узелки и
говорил, не глядя на Фому...
И вот теперь он, ожидая смерти, которая уже близко от него, считает грехи свои, судит
людей и
говорит: «Кто, кроме бога, судья мне?»
— Да, парень! Думай… — покачивая головой,
говорил Щуров. — Думай, как жить тебе… О-о-хо-хо! как я давно живу! Деревья выросли и срублены, и дома уже построили из них… обветшали даже дома… а я все это видел и — все живу! Как вспомню порой жизнь свою, то подумаю: «Неужто один
человек столько сделать мог? Неужто я все это изжил?..» — Старик сурово взглянул на Фому, покачал головой и умолк…
— Вот всё
говорят — деньги? — сказал Фома с неудовольствием. — А какая от них радость
человеку?
—
Говорит он увесисто… — повторил Фома. — Жалуется… «Вымирает,
говорит, настоящий купец… Всех,
говорит,
людей одной науке учат… чтобы все были одинаковы… на одно лицо…»
—
Говорил он также насчет труда… «Всё,
говорит, машины работают, а
люди от этого балуются…»
—
Человек, который не знает, что он сделает завтра, — несчастный! — с грустью
говорила Люба. — Я — не знаю. И ты тоже… У меня сердце никогда не бывает спокойно — все дрожит в нем какое-то желание…
А в буфете клуба его встретил веселый Ухтищев. Он, стоя около двери, беседовал с каким-то толстым и усатым
человеком, но, увидав Гордеева, пошел к нему навстречу, улыбаясь и
говоря...
Фома с усмешкой следил за ним и был доволен, что этот изломанный
человек скучает, и тем, что Саша обидела его. Он ласково поглядывал на свою подругу, — нравилось ему, что она
говорит со всеми резко и держится гордо, как настоящая барыня.
Все засуетились, заговорили о чем-то; Фома смотрел недоумевающими глазами и все вздрагивал.
Люди, покачиваясь, ходили по плотам, бледные, утомленные, и
говорили друг другу что-то нелепое, бессвязное. Саша бесцеремонно толкала их, собирая свои вещи.
Она не напивалась, она всегда
говорила с
людьми твердым, властным голосом, и все ее движения были одинаково уверенны, точно этот поток не овладевал ею, а она сама управляла его бурным течением.
Она казалась Фоме самой умной из всех, кто окружал его, самой жадной на шум и кутеж; она всеми командовала, постоянно выдумывала что-нибудь новое и со всеми
людьми говорила одинаково: с извозчиком, лакеем и матросом тем же тоном и такими же словами, как и с подругами своими и с ним, Фомой.
А Фома воодушевлялся желанием
говорить что-то правильное и веское, после чего бы все эти
люди отнеслись к нему как-нибудь иначе, — ему не нравилось, что все они, кроме русого, молчат и смотрят на него недружелюбно, исподлобья, такими скучными, угрюмыми глазами.
— Нужно такую работу делать, —
говорил он, двигая бровями, — чтобы и тысячу лет спустя
люди сказали: вот это богородские мужики сделали… да!..
— Однако — все живут, шумят, а я только глазами хлопаю… Мать, что ли, меня бесчувственностью наградила? Крестный
говорит — она как лед была… И все ее тянуло куда-то… Пошел бы к
людям и сказал: «Братцы, помогите! Жить не могу!» Оглянешься — некому сказать… Все — сволочи!
— Я-то? — Саша подумала и сказала, махнув рукой: — Может, и не жадная — что в том? Я ведь еще не совсем… низкая, не такая, что по улицам ходят… А обижаться — на кого? Пускай
говорят, что хотят…
Люди же скажут, а мне людская святость хорошо известна! Выбрали бы меня в судьи — только мертвого оправдала бы!.. — И, засмеявшись нехорошим смехом, Саша сказала: — Ну, будет пустяки
говорить… садись за стол!..