Неточные совпадения
Дом посещали, хотя и не часто, какие-то невеселые, неуживчивые
люди; они садились в углах комнат, в тень,
говорили мало, неприятно усмехаясь.
Варавка схватил его и стал подкидывать к потолку, легко, точно мяч. Вскоре после этого привязался неприятный доктор Сомов, дышавший запахом водки и соленой рыбы; пришлось выдумать, что его фамилия круглая, как бочонок. Выдумалось, что дедушка
говорит лиловыми словами. Но, когда он сказал, что
люди сердятся по-летнему и по-зимнему, бойкая дочь Варавки, Лида, сердито крикнула...
Он всегда
говорил, что на мужике далеко не уедешь, что есть только одна лошадь, способная сдвинуть воз, — интеллигенция. Клим знал, что интеллигенция — это отец, дед, мама, все знакомые и, конечно, сам Варавка, который может сдвинуть какой угодно тяжелый воз. Но было странно, что доктор, тоже очень сильный
человек, не соглашался с Варавкой; сердито выкатывая черные глаза, он кричал...
Красивое лицо ее бледнело, брови опускались; вскинув тяжелую, пышно причесанную голову, она спокойно смотрела выше
человека, который рассердил ее, и
говорила что-нибудь коротенькое, простое.
— Это он со зла, напоказ
людям делает, —
говорила она, и Клим верил ей больше, чем рассказам отца.
— Я — не старуха, и Павля — тоже молодая еще, — спокойно возразила Лида. — Мы с Павлей очень любим его, а мама сердится, потому что он несправедливо наказал ее, и она
говорит, что бог играет в
люди, как Борис в свои солдатики.
— Про аиста и капусту выдумано, —
говорила она. — Это потому
говорят, что детей родить стыдятся, а все-таки родят их мамы, так же как кошки, я это видела, и мне рассказывала Павля. Когда у меня вырастут груди, как у мамы и Павли, я тоже буду родить — мальчика и девочку, таких, как я и ты. Родить — нужно, а то будут все одни и те же
люди, а потом они умрут и уж никого не будет. Тогда помрут и кошки и курицы, — кто же накормит их? Павля
говорит, что бог запрещает родить только монашенкам и гимназисткам.
Учитель встречал детей молчаливой, неясной улыбкой; во всякое время дня он казался
человеком только что проснувшимся. Он тотчас ложился вверх лицом на койку, койка уныло скрипела. Запустив пальцы рук в рыжие, нечесанные космы жестких и прямых волос, подняв к потолку расколотую, медную бородку, не глядя на учеников, он спрашивал и рассказывал тихим голосом, внятными словами, но Дронов находил, что учитель
говорит «из-под печки».
Он
говорит о книгах, пароходах, лесах и пожарах, о глупом губернаторе и душе народа, о революционерах, которые горько ошиблись, об удивительном
человеке Глебе Успенском, который «все видит насквозь».
Клим думал, но не о том, что такое деепричастие и куда течет река Аму-Дарья, а о том, почему, за что не любят этого
человека. Почему умный Варавка
говорит о нем всегда насмешливо и обидно? Отец, дедушка Аким, все знакомые, кроме Тани, обходили Томилина, как трубочиста. Только одна Таня изредка спрашивала...
— Пятнадцать лет жил с
человеком, не имея с ним ни одной общей мысли, и любил, любил его, а? И — люблю. А она ненавидела все, что я читал, думал,
говорил.
— Не забывай, Иван, что, когда
человек —
говорит мало, — он кажется умнее.
Клим слушал эти речи внимательно и очень старался закрепить их в памяти своей. Он чувствовал благодарность к учителю:
человек, ни на кого не похожий, никем не любимый,
говорил с ним, как со взрослым и равным себе. Это было очень полезно: запоминая не совсем обычные фразы учителя, Клим пускал их в оборот, как свои, и этим укреплял за собой репутацию умника.
— Ну, пусть не так! — равнодушно соглашался Дмитрий, и Климу казалось, что, когда брат рассказывает даже именно так, как было, он все равно не верит в то, что
говорит. Он знал множество глупых и смешных анекдотов, но рассказывал не смеясь, а как бы даже конфузясь. Вообще в нем явилась непонятная Климу озабоченность, и
людей на улицах он рассматривал таким испытующим взглядом, как будто считал необходимым понять каждого из шестидесяти тысяч жителей города.
Он
говорил с Макаровым задорно взвизгивая и тоном
человека, который, чего-то опасаясь, готов к защите, надменно выпячивая грудь, откидывал голову, бегающие глазки его останавливались настороженно, недоверчиво и как бы ожидая необыкновенного.
— О любви можно
говорить только с одним
человеком…
Но
говорила без досады, а ласково и любовно. На висках у нее появились седые волосы, на измятом лице — улыбка
человека, который понимает, что он родился неудачно, не вовремя, никому не интересен и очень виноват во всем этом.
Нестор Катин носил косоворотку, подпоясанную узеньким ремнем, брюки заправлял за сапоги, волосы стриг в кружок «à la мужик»; он был похож на мастерового, который хорошо зарабатывает и любит жить весело. Почти каждый вечер к нему приходили серьезные, задумчивые
люди. Климу казалось, что все они очень горды и чем-то обижены. Пили чай, водку, закусывая огурцами, колбасой и маринованными грибами, писатель как-то странно скручивался, развертывался, бегал по комнате и
говорил...
Макаров находил, что в этом
человеке есть что-то напоминающее кормилицу, он так часто
говорил это, что и Климу стало казаться — да, Степа, несмотря на его бороду, имеет какое-то сходство с грудастой бабой, обязанной молоком своим кормить чужих детей.
— Но нигде в мире вопрос этот не ставится с такою остротой, как у нас, в России, потому что у нас есть категория
людей, которых не мог создать даже высококультурный Запад, — я
говорю именно о русской интеллигенции, о
людях, чья участь — тюрьма, ссылка, каторга, пытки, виселица, — не спеша
говорил этот
человек, и в тоне его речи Клим всегда чувствовал нечто странное, как будто оратор не пытался убедить, а безнадежно уговаривал.
Томилин усмехнулся и вызвал сочувственную усмешку Клима; для него становился все более поучительным независимый
человек, который тихо и упрямо, ни с кем не соглашаясь, умел
говорить четкие слова, хорошо ложившиеся в память.
— Это — Ржига. И — поп. Вредное влияние будто бы. И вообще —
говорит — ты, Дронов, в гимназии явление случайное и нежелательное. Шесть лет учили, и — вот… Томилин доказывает, что все
люди на земле — случайное явление.
— Очень метко, — похвалила мать, улыбаясь. — Но соединение вредных книг с неприличными картинками — это уже обнаруживает натуру испорченную. Ржига очень хорошо
говорит, что школа — учреждение, где производится отбор
людей, способных так или иначе украсить жизнь, обогатить ее. И — вот: чем бы мог украсить жизнь Дронов?
Человек, переодетый мужиком,
говорил тоном священника с амвона...
Клима подавляло обилие противоречий и упорство, с которым каждый из
людей защищал свою истину.
Человек, одетый мужиком, строго и апостольски уверенно
говорил о Толстом и двух ликах Христа — церковном и народном, о Европе, которая погибает от избытка чувственности и нищеты духа, о заблуждениях науки, — науку он особенно презирал.
Выскакивая на середину комнаты, раскачиваясь, точно пьяный, он описывал в воздухе руками круги и эллипсы и
говорил об обезьяне, доисторическом
человеке, о механизме Вселенной так уверенно, как будто он сам создал Вселенную, посеял в ней Млечный Путь, разместил созвездия, зажег солнца и привел в движение планеты.
Клим выслушивал эти ужасы довольно спокойно, лишь изредка неприятный холодок пробегал по коже его спины. То, как
говорили, интересовало его больше, чем то, о чем
говорили. Он видел, что большеголовый, недоконченный писатель
говорит о механизме Вселенной с восторгом, но и
человек, нарядившийся мужиком, изображает ужас одиночества земли во Вселенной тоже с наслаждением.
— Квартирохозяин мой, почтальон, учится играть на скрипке, потому что любит свою мамашу и не хочет огорчать ее женитьбой. «Жена все-таки чужой
человек, —
говорит он. — Разумеется — я женюсь, но уже после того, как мамаша скончается». Каждую субботу он посещает публичный дом и затем баню. Играет уже пятый год, но только одни упражнения и уверен, что, не переиграв всех упражнений, пьесы играть «вредно для слуха и руки».
— Старый топор, — сказал о нем Варавка. Он не скрывал, что недоволен присутствием Якова Самгина во флигеле. Ежедневно он грубовато
говорил о нем что-нибудь насмешливое, это явно угнетало мать и даже действовало на горничную Феню, она смотрела на квартирантов флигеля и гостей их так боязливо и враждебно, как будто
люди эти способны были поджечь дом.
Оживляясь, он
говорил о том, что сословия относятся друг к другу иронически и враждебно, как племена различных культур, каждое из них убеждено, что все другие не могут понять его, и спокойно мирятся с этим, а все вместе полагают, что население трех смежных губерний по всем навыкам, обычаям, даже по говору — другие
люди и хуже, чем они, жители вот этого города.
Клим покосился на него, он все острей испытывал уколы зависти, когда слышал, как метко
люди определяют друг друга, а Макаров досадно часто
говорил меткие словечки.
Все чаще и как-то угрюмо Томилин стал
говорить о женщинах, о женском, и порою это у него выходило скандально. Так, когда во флигеле писатель Катин горячо утверждал, что красота — это правда, рыжий сказал своим обычным тоном
человека, который точно знает подлинное лицо истины...
В темно-синем пиджаке, в черных брюках и тупоносых ботинках фигура Дронова приобрела комическую солидность. Но лицо его осунулось, глаза стали неподвижней, зрачки помутнели, а в белках явились красненькие жилки, точно у
человека, который страдает бессонницей. Спрашивал он не так жадно и много, как прежде,
говорил меньше, слушал рассеянно и, прижав локти к бокам, сцепив пальцы, крутил большие, как старик. Смотрел на все как-то сбоку, часто и устало отдувался, и казалось, что
говорит он не о том, что думает.
Клим уже не однажды чувствовал, как легко этот
человек заставляет его высказывать кое-что лишнее, и пытался
говорить с отчимом уклончиво, осторожно.
Клим почувствовал себя умиленным. Забавно было видеть, что такой длинный
человек и такая огромная старуха живут в игрушечном домике, в чистеньких комнатах, где много цветов, а у стены на маленьком, овальном столике торжественно лежит скрипка в футляре. Макарова уложили на постель в уютной, солнечной комнате. Злобин неуклюже сел на стул и
говорил...
Культурность небольшой кучки
людей, именующих себя «солью земли», «рыцарями духа» и так далее, выражается лишь в том, что они не ругаются вслух матерно и с иронией
говорят о ватерклозете.
Климу давно и хорошо знакомы были припадки красноречия Варавки, они особенно сильно поражали его во дни усталости от деловой жизни. Клим видел, что с Варавкой на улицах
люди раскланиваются все более почтительно, и знал, что в домах
говорят о нем все хуже, злее. Он приметил также странное совпадение: чем больше и хуже
говорили о Варавке в городе, тем более неукротимо и обильно он философствовал дома.
Вполголоса, скучно повторяя знакомые Климу суждения о Лидии, Макарове и явно опасаясь сказать что-то лишнее, она ходила по ковру гостиной, сын молча слушал ее речь
человека, уверенного, что он
говорит всегда самое умное и нужное, и вдруг подумал: а чем отличается любовь ее и Варавки от любви, которую знает, которой учит Маргарита?
— Я отношусь к Лиде дружески, и, естественно, меня несколько пугает ее история с Макаровым,
человеком, конечно, не достойным ее. Быть может, я
говорил с нею о нем несколько горячо, несдержанно. Я думаю, что это — все, а остальное — от воображения.
— Народники снова пошевеливаются, — сказал Дмитрий так одобрительно, что Климу захотелось усмехнуться. Он рассматривал брата равнодушно, как чужого, а брат
говорил об отце тоже как о чужом, но забавном
человеке.
— Тетка права, — сочным голосом, громко и с интонациями деревенской девицы
говорила Марина, — город — гнилой, а
люди в нем — сухие. И скупы, лимон к чаю режут на двенадцать кусков.
Студент университета, в длинном, точно кафтан, сюртуке, сероглазый, с мужицкой, окладистой бородою, стоял среди комнаты против щеголевато одетого в черное стройного
человека с бледным лицом; держась за спинку стула и раскачивая его,
человек этот
говорил с подчеркнутой любезностью, за которой Клим тотчас услышал иронию...
Он злился. Его раздражало шумное оживление Марины, и почему-то была неприятна встреча с Туробоевым. Трудно было признать, что именно вот этот
человек с бескровным лицом и какими-то кричащими глазами — мальчик, который стоял перед Варавкой и звонким голосом
говорил о любви своей к Лидии. Неприятен был и бородатый студент.
— В сущности, мы едва ли имеем право делать столь определенные выводы о жизни
людей. Из десятков тысяч мы знаем, в лучшем случае, как живет сотня, а
говорим так, как будто изучили жизнь всех.
Самым авторитетным
человеком у Премировых был Кутузов, но, разумеется, не потому, что много и напористо
говорил о политике, а потому, что артистически пел.
Слова Туробоева укрепляли подозрения Клима: несомненно,
человек этот обозлен чем-то и, скрывая злость под насмешливой небрежностью тона,
говорит лишь для того, чтоб дразнить собеседника.
Клим усмехнулся, но промолчал. Он уже приметил, что все студенты, знакомые брата и Кутузова,
говорят о профессорах, об университете почти так же враждебно, как гимназисты
говорили об учителях и гимназии. В поисках причин такого отношения он нашел, что тон дают столь различные
люди, как Туробоев и Кутузов. С ленивенькой иронией, обычной для него, Туробоев
говорил...
И возникало настойчивое желание обнажить
людей, понять, какова та пружина, которая заставляет
человека говорить и действовать именно так, а не иначе.
Глаза ее щурились и мигали от колючего блеска снежных искр. Тихо, суховато покашливая, она
говорила с жадностью долго молчавшей, как будто ее только что выпустили из одиночного заключения в тюрьме. Клим отвечал ей тоном
человека, который уверен, что не услышит ничего оригинального, но слушал очень внимательно. Переходя с одной темы на другую, она спросила...
Угловатые движенья девушки заставляли рукава халата развеваться, точно крылья, в ее блуждающих руках Клим нашел что-то напомнившее слепые руки Томилина, а
говорила Нехаева капризным тоном Лидии, когда та была подростком тринадцати — четырнадцати лет. Климу казалось, что девушка чем-то смущена и держится, как
человек, захваченный врасплох. Она забыла переодеться, халат сползал с плеч ее, обнажая кости ключиц и кожу груди, окрашенную огнем лампы в неестественный цвет.