Неточные совпадения
В отношениях людей всего больше было чувства подстерегающей злобы,
оно было такое
же застарелое, как и неизлечимая усталость мускулов. Люди рождались с этою болезнью души, наследуя ее от отцов, и она черною тенью сопровождала
их до могилы, побуждая в течение жизни к ряду поступков, отвратительных своей бесцельной жестокостью.
Ругали и били детей тяжело, но пьянство и драки молодежи казались старикам вполне законным явлением, — когда отцы были молоды,
они тоже пили и дрались,
их тоже били матери и отцы. Жизнь всегда была такова, — она ровно и медленно текла куда-то мутным потоком годы и годы и вся была связана крепкими, давними привычками думать и делать одно и то
же, изо дня в день. И никто не имел желания попытаться изменить ее.
Изредка в слободку приходили откуда-то посторонние люди. Сначала
они обращали на себя внимание просто тем, что были чужие, затем возбуждали к себе легкий, внешний интерес рассказами о местах, где
они работали, потом новизна стиралась с
них, к
ним привыкали, и
они становились незаметными. Из
их рассказов было ясно: жизнь рабочего везде одинакова. А если это так — о чем
же разговаривать?
Была у
него собака, такая
же большая и мохнатая, как сам
он.
Павел сделал все, что надо молодому парню: купил гармонику, рубашку с накрахмаленной грудью, яркий галстух, галоши, трость и стал такой
же, как все подростки
его лет. Ходил на вечеринки, выучился танцевать кадриль и польку, по праздникам возвращался домой выпивши и всегда сильно страдал от водки. Наутро болела голова, мучила изжога, лицо было бледное, скучное.
Ей казалось, что с течением времени сын говорит все меньше, и, в то
же время, она замечала, что порою
он употребляет какие-то новые слова, непонятные ей, а привычные для нее грубые и резкие выражения — выпадают из
его речи.
— Зачем
же ты это, Паша? — проговорила она.
Он поднял голову, взглянул на нее и негромко, спокойно ответил...
— Что
же ты хочешь делать? — спросила она, перебивая
его речь.
Человек медленно снял меховую куртку, поднял одну ногу, смахнул шапкой снег с сапога, потом то
же сделал с другой ногой, бросил шапку в угол и, качаясь на длинных ногах, пошел в комнату. Подошел к стулу, осмотрел
его, как бы убеждаясь в прочности, наконец сел и, прикрыв рот рукой, зевнул. Голова у
него была правильно круглая и гладко острижена, бритые щеки и длинные усы концами вниз. Внимательно осмотрев комнату большими выпуклыми глазами серого цвета,
он положил ногу на ногу и, качаясь на стуле, спросил...
— Да вы не серчайте, чего
же! Я потому спросил, что у матери моей приемной тоже голова была пробита, совсем вот так, как ваша. Ей, видите, сожитель пробил, сапожник, колодкой. Она была прачка, а
он сапожник. Она, — уже после того как приняла меня за сына, — нашла
его где-то, пьяницу, на свое великое горе. Бил
он ее, скажу вам! У меня со страху кожа лопалась…
— Что
же я один угощаться буду? — ответил
он, подняв плечи. — Вот уже когда все соберутся, вы и почествуйте…
Это было похоже на сказку, и мать несколько раз взглянула на сына, желая
его спросить — что
же в этой истории запретного?
Когда мать услыхала это слово, она в молчаливом испуге уставилась в лицо барышни. Она слышала, что социалисты убили царя. Это было во дни ее молодости; тогда говорили, что помещики, желая отомстить царю за то, что
он освободил крестьян, дали зарок не стричь себе волос до поры, пока
они не убьют
его, за это
их и назвали социалистами. И теперь она не могла понять — почему
же социалист сын ее и товарищи
его?
А потом страшное слово стало повторяться все чаще, острота
его стерлась, и
оно сделалось таким
же привычным ее уху, как десятки других непонятных слов. Но Сашенька не нравилась ей, и, когда она являлась, мать чувствовала себя тревожно, неловко…
И так
же, ненько, чувствует француз и немец, когда
они взглянут на жизнь, и так
же радуется итальянец.
— На то и перепел, чтобы в сети попасть! — отозвался хохол.
Он все больше нравился матери. Когда
он называл ее «ненько», это слово точно гладило ее щеки мягкой, детской рукой. По воскресеньям, если Павлу было некогда,
он колол дрова, однажды пришел с доской на плече и, взяв топор, быстро и ловко переменил сгнившую ступень на крыльце, другой раз так
же незаметно починил завалившийся забор. Работая,
он свистел, и свист у
него был красиво печальный.
Возвратясь домой, она собрала все книжки и, прижав
их к груди, долго ходила по дому, заглядывая в печь, под печку, даже в кадку с водой. Ей казалось, что Павел сейчас
же бросит работу и придет домой, а
он не шел. Наконец, усталая, она села в кухне на лавку, подложив под себя книги, и так, боясь встать, просидела до поры, пока не пришли с фабрики Павел и хохол.
Так и водят туда и сюда, — надо
же им жалованье свое оправдать!
— Разве
же есть где на земле необиженная душа? Меня столько обижали, что я уже устал обижаться. Что поделаешь, если люди не могут иначе? Обиды мешают дело делать, останавливаться около
них — даром время терять. Такая жизнь! Я прежде, бывало, сердился на людей, а подумал, вижу — не стоит. Всякий боится, как бы сосед не ударил, ну и старается поскорее сам в ухо дать. Такая жизнь, ненько моя!
— Если вы, мамаша, покажете
им, что испугались,
они подумают: значит, в этом доме что-то есть, коли она так дрожит. Вы ведь понимаете — дурного мы не хотим, на нашей стороне правда, и всю жизнь мы будем работать для нее — вот вся наша вина! Чего
же бояться?
— Она верно идет! — говорил
он. — Вот она привела вас ко мне с открытой душой. Нас, которые всю жизнь работают, она соединяет понемногу; будет время — соединит всех! Несправедливо, тяжело построена она для нас, но сама
же и открывает нам глаза на свой горький смысл, сама указывает человеку, как ускорить ее ход.
— Верно! — прервал
его Рыбин. — Человека надо обновить. Если опаршивеет — своди
его в баню, — вымой, надень чистую одежду — выздоровеет! Так! А как
же изнутри очистить человека? Вот!
Но если Павел был один,
они тотчас
же вступали в бесконечный, но всегда спокойный спор, и мать, тревожно слушая
их речи, следила за
ними, стараясь понять — что говорят
они?
— Вы что
же, в моем намерении осушить болото видите только желание эксплуатировать рабочих, а не заботу об улучшении
их быта? Да?
— Аз есмь! — ответил
он, наклоняя свою большую голову с длинными, как у псаломщика, волосами.
Его полное лицо добродушно улыбалось, маленькие серые глазки смотрели в лицо матери ласково и ясно.
Он был похож на самовар, — такой
же круглый, низенький, с толстой шеей и короткими руками. Лицо лоснилось и блестело, дышал
он шумно, и в груди все время что-то булькало, хрипело…
— Как
же не помнить! — воскликнула мать. — Мне вчера Егор Иванович говорил, что
его выпустили, а про вас я не знала… Никто и не сказал, что вы там…
— Что
же поделаешь! — тихо отозвалась девушка. —
Он все-таки извинился. Человек не должен прощать обиду.
Василий присел на корточки, заглядывая в корчагу, и в то
же время за пазухой у
него очутилась пачка листовок.
— Бумажки-то! Опять появились! Прямо — как соли на хлеб насыпали
их везде. Вот тебе и аресты и обыски! Мазина, племянника моего, в тюрьму взяли — ну, и что
же? Взяли сына твоего, — ведь вот, теперь видно, что это не
они!
— Задевает? — смеясь, вскричал хохол. — Эх, ненько, деньги! Были бы
они у нас! Мы еще все на чужой счет живем. Вот Николай Иванович получает семьдесят пять рублей в месяц — нам пятьдесят отдает. Так
же и другие. Да голодные студенты иной раз пришлют немного, собрав по копейкам. А господа, конечно, разные бывают. Одни — обманут, другие — отстанут, а с нами — самые лучшие пойдут…
Находку снова приняли на фабрику,
он отдавал ей весь свой заработок, и она брала эти деньги так
же спокойно, как принимала
их из рук Павла.
— Нет, Андрюша, — люди-то, я говорю! — вдруг с удивлением воскликнула она. — Ведь как привыкли! Оторвали от
них детей, посадили в тюрьму, а
они ничего, пришли, сидят, ждут, разговаривают, — а? Уж если образованные так привыкают, что
же говорить о черном-то народе?..
— Всех выпустят, я думаю! У
них ничего нет, кроме показаний Исая, а
он что
же мог сказать?
Таким
же вычурным языком
он рассказывал рабочим истории о том, как в разных странах народ пытался облегчить свою жизнь.
Когда
им жилось трудно под властью царей,
они науськивали черный народ на царскую власть, а когда народ поднимался и вырывал эту власть из рук короля, человечки обманом забирали ее в свои руки и разгоняли народ по конурам, если
же он спорил с
ними — избивали
его сотнями и тысячами.
— Уйди, Павел, чтобы я тебе голову не откусил! Это я шучу, ненько, вы не верьте! Вот я поставлю самовар. Да! Угли
же у нас… Сырые, ко всем чертям
их!
Мать молча тянула
его за руку к столу, и наконец ей удалось посадить Андрея на стул. А сама она села рядом с
ним плечо к плечу. Павел
же стоял перед
ним, угрюмо пощипывая бороду.
Полиция, жандармы, шпионы — все это наши враги, — а все
они такие
же люди, как мы, так
же сосут из
них кровь и так
же не считают
их за людей.
— Вы что
же, беседуете с
ними? — спросил Павел оживленно.
Значит,
они того
же хотят, что и я, только идут проселком, а я большой дорогой, — перед начальством
же мы одинаково виноваты, верно?
Мать внесла самовар, искоса глядя на Рыбина.
Его слова, тяжелые и сильные, подавляли ее. И было в
нем что-то напоминавшее ей мужа ее, тот — так
же оскаливал зубы, двигал руками, засучивая рукава, в том жила такая
же нетерпеливая злоба, нетерпеливая, но немая. Этот — говорил. И был менее страшен.
— Доброго здоровья! — сиповато сказал
он и, пожав руку Павла, пригладил обеими руками прямые волосы. Оглянул комнату и тотчас
же медленно, точно подкрадываясь, пошел к полке с книгами.
Она ушла в кухню, чтобы не смущать
его своими слезами. Хохол воротился поздно вечером усталый и тотчас
же лег спать, сказав...
Хохол остался один посредине проулка, на
него, мотая головами, наступали две лошади.
Он подался в сторону, и в то
же время мать, схватив
его за руку, потащила за собой, ворча...
— Товарищи! — раздался голос Павла. — Солдаты такие
же люди, как мы.
Они не будут бить нас. За что бить? За то, что мы несем правду, нужную всем? Ведь эта правда и для
них нужна. Пока
они не понимают этого, но уже близко время, когда и
они встанут рядом с нами, когда
они пойдут не под знаменем грабежей и убийств, а под нашим знаменем свободы. И для того, чтобы
они поняли нашу правду скорее, мы должны идти вперед. Вперед, товарищи! Всегда — вперед!
— Идут в мире дети наши к радости, — пошли
они ради всех и Христовой правды ради — против всего, чем заполонили, связали, задавили нас злые наши, фальшивые, жадные наши! Сердечные мои — ведь это за весь народ поднялась молодая кровь наша, за весь мир, за все люди рабочие пошли
они!.. Не отходите
же от
них, не отрекайтесь, не оставляйте детей своих на одиноком пути. Пожалейте себя… поверьте сыновним сердцам —
они правду родили, ради ее погибают. Поверьте
им!
— Я, видите ли, условился с Павлом и Андреем, что, если
их арестуют, — на другой
же день я должен переселить вас в город! — говорил
он ласково и озабоченно. — Был у вас обыск?
— Главное, чтобы все
они недолго сидели в тюрьме, скорее бы осудили
их! А как только сошлют — мы сейчас
же устроим Павлу Михайловичу побег, —
он необходим здесь.
— Вы говорите — побег устроить? Ну, а как
же он жить будет — беглый? — поставила мать волновавший ее вопрос.
— Вы меня не спрашивайте — будто нет меня тут! — сказала мать, усаживаясь в уголок дивана. Она видела, что брат и сестра как бы не обращают на нее внимания, и в то
же время выходило так, что она все время невольно вмешивалась в
их разговор, незаметно вызываемая
ими.