Неточные совпадения
От
людей, которые
говорили новое, слобожане молча сторонились. Тогда эти
люди исчезали, снова уходя куда-то, а оставаясь на фабрике, они жили в стороне, если не умели слиться в одно целое с однообразной массой слобожан…
— Ну, расходись, сволочь! — глухо
говорил он. Сквозь густые волосы на его лице сверкали крупные желтые зубы.
Люди расходились, ругая его трусливо воющей руганью.
Но не решалась и, замирая, слушала рассказы о
людях, непонятных ей, научивших ее сына
говорить и думать столь опасно для него. Наконец она сказала ему...
— Бог с тобой! Живи как хочешь, не буду я тебе мешать. Только об одном прошу — не
говори с
людьми без страха! Опасаться надо
людей — ненавидят все друг друга! Живут жадностью, живут завистью. Все рады зло сделать. Как начнешь ты их обличать да судить — возненавидят они тебя, погубят!
— В городе жил около года, а теперь перешел к вам на фабрику, месяц тому назад. Здесь
людей хороших нашел, — сына вашего и других. Здесь — поживу! —
говорил он, дергая усы.
— Чтобы понять, отчего
люди живут так плохо… —
говорила Наташа.
— Правы те, которые
говорят — мы должны все знать. Нам нужно зажечь себя самих светом разума, чтобы темные
люди видели нас, нам нужно на все ответить честно и верно. Нужно знать всю правду, всю ложь…
Иногда вместо Наташи являлся из города Николай Иванович,
человек в очках, с маленькой светлой бородкой, уроженец какой-то дальней губернии, — он
говорил особенным — на «о» — говорком.
Являлись и еще
люди из города, чаще других — высокая стройная барышня с огромными глазами на худом, бледном лице. Ее звали Сашенька. В ее походке и движениях было что-то мужское, она сердито хмурила густые темные брови, а когда
говорила — тонкие ноздри ее прямого носа вздрагивали.
И все мечтательно, с улыбками на лицах, долго
говорили о французах, англичанах и шведах как о своих друзьях, о близких сердцу
людях, которых они уважают, живут их радостями, чувствуют горе.
— Нам нужна газета! — часто
говорил Павел. Жизнь становилась торопливой и лихорадочной,
люди все быстрее перебегали от одной книги к другой, точно пчелы с цветка на цветок.
Но листки волновали
людей, и, если их не было неделю,
люди уже
говорили друг другу...
— Так вот! — сказал он, как бы продолжая прерванный разговор. — Мне с тобой надо
поговорить открыто. Я тебя долго оглядывал. Живем мы почти рядом; вижу — народу к тебе ходит много, а пьянства и безобразия нет. Это первое. Если
люди не безобразят, они сразу заметны — что такое? Вот. Я сам глаза
людям намял тем, что живу в стороне.
— Значит, — все я читал! Так. Есть в них непонятное, есть лишнее, — ну, когда
человек много
говорит, ему слов с десяток и зря сказать приходится…
— Обнаружили решение ваше. Дескать, ты, ваше благородие, делай свое дело, а мы будем делать — свое. Хохол тоже хороший парень. Иной раз слушаю я, как он на фабрике
говорит, и думаю — этого не сомнешь, его только смерть одолеет. Жилистый
человек! Ты мне, Павел, веришь?
Мать жадно слушала его крепкую речь; было приятно видеть, что к сыну пришел пожилой
человек и
говорит с ним, точно исповедуется. Но ей казалось, что Павел ведет себя слишком сухо с гостем, и, чтобы смягчить его отношение, она спросила Рыбина...
— Она верно идет! —
говорил он. — Вот она привела вас ко мне с открытой душой. Нас, которые всю жизнь работают, она соединяет понемногу; будет время — соединит всех! Несправедливо, тяжело построена она для нас, но сама же и открывает нам глаза на свой горький смысл, сама указывает
человеку, как ускорить ее ход.
— Я
говорил, — продолжал Павел, — не о том добром и милостивом боге, в которого вы веруете, а о том, которым попы грозят нам, как палкой, — о боге, именем которого хотят заставить всех
людей подчиниться злой воле немногих…
— Христос был не тверд духом. Пронеси,
говорит, мимо меня чашу. Кесаря признавал. Бог не может признавать власти человеческой над
людьми, он — вся власть! Он душу свою не делит: это — божеское, это — человеческое… А он — торговлю признавал, брак признавал. И смоковницу проклял неправильно, — разве по своей воле не родила она? Душа тоже не по своей воле добром неплодна, — сам ли я посеял злобу в ней? Вот!
Серый маленький дом Власовых все более и более притягивал внимание слободки. В этом внимании было много подозрительной осторожности и бессознательной вражды, но зарождалось и доверчивое любопытство. Иногда приходил какой-то
человек и, осторожно оглядываясь,
говорил Павлу...
Постепенно в
людях возникало уважение к молодому серьезному
человеку, который обо всем
говорил просто и смело, глядя на все и все слушая со вниманием, которое упрямо рылось в путанице каждого частного случая и всегда, всюду находило какую-то общую, бесконечную нить, тысячами крепких петель связывавшую
людей.
— Собрались мы, которые постарше, — степенно
говорил Сизов, —
поговорили об этом, и вот, послали нас товарищи к тебе спросить, — как ты у нас
человек знающий, — есть такой закон, чтобы директору нашей копейкой с комарами воевать?
— Это я понимаю, Паша! —
говорила она, одеваясь. — Это уж они грабят! Как человека-то зовут, — Егор Иванович?
— Позвольте! —
говорил он, отстраняя рабочих с своей дороги коротким жестом руки, но не дотрагиваясь до них. Глаза у него были прищурены, и взглядом опытного владыки
людей он испытующе щупал лица рабочих. Перед ним снимали шапки, кланялись ему, — он шел, не отвечая на поклоны, и сеял в толпе тишину, смущение, конфузливые улыбки и негромкие восклицания, в которых уже слышалось раскаяние детей, сознающих, что они нашалили.
— Ты хорошо
говоришь, да — не сердцу, — вот! Надо в сердце, в самую глубину искру бросить. Не возьмешь
людей разумом, не по ноге обувь — тонка, узка!
— Пора нам, старикам, на погост, Ниловна! Начинается новый народ. Что мы жили? На коленках ползали и все в землю кланялись. А теперь
люди, — не то опамятовались, не то — еще хуже ошибаются, ну — не похожи на нас. Вот она, молодежь-то,
говорит с директором, как с равным… да-а! До свидания, Павел Михайлов, хорошо ты, брат, за
людей стоишь! Дай бог тебе, — может, найдешь ходы-выходы, — дай бог!
— Да, умирайте-ка! — бормотал Рыбин. — Вы уж и теперь не
люди, а — замазка, вами щели замазывать. Видел ты, Павел, кто кричал, чтобы тебя в депутаты? Те, которые
говорят, что ты социалист, смутьян, — вот! — они! Дескать, прогонят его — туда ему и дорога.
Ей хотелось обнять его, заплакать, но рядом стоял офицер и, прищурив глаза, смотрел на нее. Губы у него вздрагивали, усы шевелились — Власовой казалось, что этот
человек ждет ее слез, жалоб и просьб. Собрав все силы, стараясь
говорить меньше, она сжала руку сына и, задерживая дыхание, медленно, тихо сказала...
— Можно! Помнишь, ты меня, бывало, от мужа моего прятала? Ну, теперь я тебя от нужды спрячу… Тебе все должны помочь, потому — твой сын за общественное дело пропадает. Хороший парень он у тебя, это все
говорят, как одна душа, и все его жалеют. Я скажу — от арестов этих добра начальству не будет, — ты погляди, что на фабрике делается? Нехорошо
говорят, милая! Они там, начальники, думают — укусили
человека за пятку, далеко не уйдет! Ан выходит так, что десяток ударили — сотни рассердились!
— Воров ловить, видно, невыгодно стало! — зло и громко
говорил высокий и кривой рабочий. — Начали честных
людей таскать…
— Хорошая! — кивнул головой Егор. — Вижу я — вам ее жалко. Напрасно! У вас не хватит сердца, если вы начнете жалеть всех нас, крамольников. Всем живется не очень легко,
говоря правду. Вот недавно воротился из ссылки мой товарищ. Когда он ехал через Нижний — жена и ребенок ждали его в Смоленске, а когда он явился в Смоленск — они уже были в московской тюрьме. Теперь очередь жены ехать в Сибирь. У меня тоже была жена, превосходный
человек, пять лет такой жизни свели ее в могилу…
Он залпом выпил стакан чаю и продолжал рассказывать. Перечислял годы и месяцы тюремного заключения, ссылки, сообщал о разных несчастиях, об избиениях в тюрьмах, о голоде в Сибири. Мать смотрела на него, слушала и удивлялась, как просто и спокойно он
говорил об этой жизни, полной страданий, преследований, издевательств над
людьми…
Был тут Егор Иванович — мы с ним из одного села,
говорит он и то и се, а я — дома помню,
людей помню, а как
люди жили, что
говорили, что у кого случилось — забыла!
— Да, да! — быстро
говорил лысый старичок. — Терпение исчезает… Все раздражаются, все кричат, все возрастает в цене. А
люди, сообразно сему, дешевеют. Примиряющих голосов не слышно.
— Опять про это! — сказал надзиратель, обижаясь. — Я
говорю — нельзя!
Человека лишили воли, чтобы он ничего не знал, а ты — свое! Надо понимать, чего нельзя.
— Нет, Андрюша, — люди-то, я
говорю! — вдруг с удивлением воскликнула она. — Ведь как привыкли! Оторвали от них детей, посадили в тюрьму, а они ничего, пришли, сидят, ждут, разговаривают, — а? Уж если образованные так привыкают, что же
говорить о черном-то народе?..
Она уже многое понимала из того, что
говорили они о жизни, чувствовала, что они открыли верный источник несчастья всех
людей, и привыкла соглашаться с их мыслями.
Но все они уже теперь жили хорошей, серьезной и умной жизнью,
говорили о добром и, желая научить
людей тому, что знали, делали это, не щадя себя.
— Виноват, видишь ли, тот, кто первый сказал — это мое!
Человек этот помер несколько тысяч лет тому назад, и на него сердиться не стоит! — шутя
говорил хохол, но глаза его смотрели беспокойно.
Хохол хватался за голову, дергал усы и долго
говорил простыми словами о жизни и
людях. Но у него всегда выходило так, как будто виноваты все
люди вообще, и это не удовлетворяло Николая. Плотно сжав толстые губы, он отрицательно качал головой и, недоверчиво заявляя, что это не так, уходил недовольный и мрачный.
— За то, что помогаешь великому нашему делу, спасибо! —
говорил он. — Когда
человек может назвать мать свою и по духу родной — это редкое счастье!
— Первого встретил я здесь старика Сизова, — рассказывал Павел. — Увидал он меня, перешел дорогу, здоровается. Я ему
говорю: «Вы теперь осторожнее со мной, я
человек опасный, нахожусь под надзором полиции».
— «Ничего», —
говорит. И знаешь, как он спросил о племяннике? «Что,
говорит, Федор хорошо себя вел?» — «Что значит — хорошо себя вести в тюрьме?» — «Ну,
говорит, лишнего чего не болтал ли против товарищей?» И когда я сказал, что Федя
человек честный и умница, он погладил бороду и гордо так заявил: «Мы, Сизовы, в своей семье плохих
людей не имеем!»
Завязался один из тех споров, когда
люди начинали
говорить словами, непонятными для матери. Кончили обедать, а все еще ожесточенно осыпали друг друга трескучим градом мудреных слов. Иногда
говорили просто.
— Хороший
человек! — тоже тихо, но как-то особенно, точно он задыхался, заговорил Павел. — Дорогой мне
человек. И — поэтому… поэтому не надо так
говорить…
— Так и должно быть! —
говорил хохол. — Потому что растет новое сердце, ненько моя милая, — новое сердце в жизни растет. Идет
человек, освещает жизнь огнем разума и кричит, зовет: «Эй, вы!
Люди всех стран, соединяйтесь в одну семью!» И по зову его все сердца здоровыми своими кусками слагаются в огромное сердце, сильное, звучное, как серебряный колокол…
Обратили
людей в ружья, в палки, в камни и
говорят: «Это государство!..»
— Это Ефим! — сказал Рыбин, заглядывая в кухню. — Иди сюда, Ефим! Вот — Ефим, а этого
человека зовут — Павел, я тебе
говорил про него.
— Жаль, не было тебя! — сказал Павел Андрею, который хмуро смотрел в свой стакан чая, сидя у стола. — Вот посмотрел бы ты на игру сердца, — ты все о сердце
говоришь! Тут Рыбин таких паров нагнал, — опрокинул меня, задавил!.. Я ему и возражать но мог. Сколько в нем недоверия к
людям, и как он их дешево ценит! Верно
говорит мать — страшную силу несет в себе этот
человек!..
— Не гожусь я ни для чего, кроме как для таких делов! — сказал Николай, пожимая плечами. — Думаю, думаю — где мое место? Нету места мне! Надо
говорить с
людьми, а я — не умею. Вижу я все, все обиды людские чувствую, а сказать — не могу! Немая душа.