Неточные совпадения
— Нет, — сказал отец, грустно качнув головой, — она далё-еко! В глухих лесах она, и даже — неизвестно где! Не знаю
я.
Я с ней всяко — и стращал и уговаривал: «Варя,
говорю, что
ты? Варвара,
говорю, на цепь
я тебя, деймона, посажу!» Стоит на коленках и глядит. Нестерпимо она глядела! Наскрозь души. Часом, бывало, толкнёшь её — уйди! А она — в ноги
мне! И — опять глядит. Уж не
говорит: пусти-де! — молчит…
Взяла, перекрестясь, даёт мужику, видно, мужу: «Ешь,
говорит, Миша, а грех — на
меня!» На коленки даже встала перед ним, воет: «Поешь, Миша, не стерплю
я, как начнут
тебя пороть!» Ну, Миша этот поглядел на стариков, — те отвернулись, — проглотил.
«Ловок
ты, Пушкарёв,
говорит, — доложу,
говорит,
я про
тебя: будет награда, не иначе».
— Хорош солдат — железо, прямо сказать! Работе — друг, а не то, что как все у нас: пришёл, алтын сорвал, будто сук сломал, дерево сохнет, а он и не охнет!
Говорил он про
тебя намедни, что
ты к делу хорошо будто пригляделся.
Я ему верю. Ему во всём верить можно: язык свихнёт, а не соврёт!
—
Говорил он
мне, — продолжал Кожемякин, — хочу,
говорит, для племяшей избёнку поправить, дай-ко
ты мне вперёд рублёв сорок. Изволь, получи! И сто — дам. Потому,
говорю, крупа драная, что хороший работник — делу второй хозяин, половина удачи…
Он
мне сколько раз кричал: «
Ты,
говорит, рыжий, думаешь
я на
тебя работаю?
— Лексей этот сейчас барину донёс. Позвал барин её, позвал и его и приказывает: «Всыпь ей, Алёха, верный раб!» Лексей и сёк её до омморока вплоть. Спрашиваю
я его: «Что ж, не нравилась она
тебе?» — «Нет,
говорит, нравилась, хорошая девка была, скромная,
я всё думал — вот бы за
меня такую барину отдать!» — «Чего ж
ты,
говорю, донёс-то на неё?» — «Да ведь как же,
говорит, коли баринова она!»
Прогнал
я его: иди-ка,
говорю, Лексей, с богом, не ко двору
ты мне, сердце портишь!
— А и
тебя тоже боязно — не маленький
ты, — слышал он тихий, зовущий шёпот. — Всё ближе
ты да ближе! Вон что Савка-то пролаял! Да и Власьевна
говорит — какая-де
я тебе мать?
— То-то — куда! — сокрушённо качая головой, сказал солдат. — Эх, парень, не ладно
ты устроил! Хошь сказано, что природа и царю воевода, — ну, всё-таки! Вот что: есть у
меня верстах в сорока дружок, татарин один, —
говорил он, дёргая себя за ухо. — Дам
я записку к нему, — он яйца по деревням скупает, грамотен. Вы посидите у него, а
я тут как-нибудь повоюю… Эх, Матвейка, — жалко
тебя мне!
—
Я говорю, — рассказывал солдат, —
ты чего спрятался? Это
я будто шутю!
Ты,
говорю, не прячься! Приоткрыл, а он тово, — весь тут, окромя души…
— Родимый, — шелестел её голос, — ах, останешься
ты один круглым сиротиной на земле! Уж
ты держись за Пушкарёва-то, Христа ради, — он хошь слободской, да свят человек! И не знаю лучше его… Ох,
поговорить бы
мне с ним про
тебя… коротенькую минутку бы…
—
Я опосля
тебя, — густо отвечает Кулугуров, но тут же откровенно
говорит: — Да ведь уж бился
я с ним, — не сладить
мне.
— Это крышка
мне! Теперь — держись татарина, он всё понимает, Шакирка!
Я те
говорю: во зверях — собаки, в людях — татаре — самое надёжное! Береги его, прибавь ему… Ох, молод
ты больно!
Я было думал — ещё годов с пяток побегаю, — ан — нет, — вот она!
— Как помру, — сипло и вяло
говорил Пушкарь, — позови цирульника, побрил бы
меня! Поминок — не делай, не любишь
ты нищих. Конечно — дармоеды.
Ты вот что: останутся у
меня племянники — Саватейка с Зосимой —
ты им помоги когда!
—
Я ему мальчишкам знал-та… теперь такой большой татарин — вот плачит! Он моя коленкам диржал, трубам играл, барабанам бил — бульша двасать лет прошёл! Абзей моя, Рахметулла
говорил:
ты русска, крепка сердца твоя — татарска сердца, кругла голова татарска голова — верна! Один бог!
— Айда везде! Ему все людя хороша —
ты,
я — ему всё равной! Весёлый!
Я говорю: барына, она
говорит: нет барына, Евгень Петровна
я!
Я говорю — Евгень всегда барына будит, а она
говорит: а Наталья когда будит барына? Все барыны, вот как она! Смеял
я, и Борка тоже, и она, — заплакал потом, вот как смешной!
— Язычник, значить? Она у
тебя скажеть! Это, стало быть, ябедник, али
говорю много — язычник-то? Да, миляга,
я всякого могу заговорить, от
меня не спасёшься! А
ты вот спроси-ка её, как надобно бородавки лечить? Вон она у
тебя, бородавка-то!
— И вдруг — эти неожиданные, страшные ваши записки! Читали вы их, а
я слышала какой-то упрекающий голос, как будто из дали глубокой, из прошлого, некто
говорит:
ты куда ушла, куда?
Ты французский язык знаешь, а — русский?
Ты любишь романы читать и чтобы красиво написано было, а вот
тебе — роман о мёртвом мыле!
Ты всемирную историю читывала, а историю души города Окурова — знаешь?
— Объясни
ты мне, Христа ради, что это, как? Вот —
ты говоришь — хороший
я человек и друг
тебе, а
ты для
меня — хорошая женщина и друг, и оба мы — русские, а ладу — нет между нами:
мной желаемое —
тебе не надобно, твои мысли —
мне не ясны, — как это вышло?
—
Ты, —
говорит, — Сеня, человек добрый,
ты — честный,
ты сам всё видишь, помоги
мне, несчастной! Кирилло, —
говорит, — тайно сопьётся и
меня зря изведёт, покуда Ефим Ильич своей смерти дождётся, — помоги, пожалей, гляди — какова
я, разве
мне такую жизнь жить надо?
Лежу — вдруг она идёт, бледная, даже, пожалуй, синяя, брови нахмурены, глаза горят, и так идёт, словно на цепи ведут её. Присела на койку; вот,
говорит,
я тебе чайку принесла, то да сё, а потом тихо шепчет...
— Господи, —
говорит, — как
я боялась, что скажешь
ты! Спасибо, —
говорит, —
тебе, милый, награди
тебя пресвятая богородица, а уж с ним, кощеем,
я сама теперь справлюсь, теперь, —
говорит, —
я знаю, что понемножку надо давать, а не сразу, — это она про мышьячок.
— Не скажешь, чать! Мал
ты о ту пору был, а,
говорят вон, слюбился с мачехой-то.
Я тебя ещё у Сычуговых признал — глаза всё те же. Зайдём в трактир — ну? Старое вспомнить?
— Пёс его знает. Нет, в бога он, пожалуй, веровал, а вот людей — не признавал. Замотал он
меня — то адовыми муками стращает, то сам в ад гонит и себя и всех; пьянство, и смехи, и распутство, и страшенный слёзный вопль — всё у него в хороводе. Потом пареной калины объелся, подох в одночасье. Ну, подох он,
я другого искать — и нашёл: сидит на Ветлуге в глухой деревеньке, бормочет. Прислушался, вижу —
мне годится! Что же,
говорю, дедушка, нашёл
ты клад, истинное слово, а от людей прячешь, али это не грех?
—
Ты, Яков, одинарный человек,
ты всегда одно видишь, везде одно, а двуглазые, они всё — двоят.
Я говорю всем: гляди прищурившись;
я человек случайный, только — шалишь! —
я вижу верно! Кто жизнь начал? Баба, — верно? Кто жизнь начал?
Ну, вот, хожу это
я, совсем ополоумел, вдруг знакомый квасник
говорит: «
Ты смотрел погром?
— Не прыгай, это недостойно твоего сана!
Я говорю — снимите цепи с человека, снимите их все и навсегда, а
ты — вот, — готовы другие!
—
Говори! Вот
я тебе могу дать книжки, получше твоих.
«Не стесняйся, брат, видал
я людей гораздо хуже
тебя,
говори всё прямо!»
Пословиц он знает, видно, сотни. На всякое человечье слово надобно внимание обращать, тогда и будет
тебе всё понятно, а
я жил разиня рот да глядел через головы и дожил до того, что вижу себя дураком на поминках:
мне говорят — «хорош был покойник», а
я на это «удались блинки!»
Особенно много
говорил он про Аввакума, ласково
говорил, а не понравился
мне протопопище: великий изувер пред людьми, а перед богом — себялюбец, самохвал и велия зла зачинщик. «Бог, —
говорит, — вместил в
меня небо и землю и всю тварь» — вишь
ты, какой честолюб!
Поп позвал
меня к себе, и она тоже пошла с Любой, сидели там, пили чай, а дядя Марк доказывал, что хорошо бы в городе театр завести. Потом попадья прекрасно играла на фисгармонии, а Люба вдруг заплакала, и все они ушли в другую комнату. Горюшина с попадьёй на
ты, а поп зовёт её Дуня, должно быть, родственница она им. Поп, оставшись с дядей, сейчас же начал
говорить о боге; нахмурился, вытянулся, руку поднял вверх и, стоя середи комнаты, трясёт пышными волосами. Дядя отвечал ему кратко и нелюбезно.
— Они уже сошлись. Да, уже; хотя
я говорила ей: «Дуня, ничего хорошего, кроме горя и обиды,
ты не найдёшь с ним!»
— Лишь бы — с верой, а бог всё примет: был отшельник, ушёл с малых лет в леса, молитв никаких не знал и так
говорил богу: «
Ты — один,
я — один, помилуй
меня, господин!»
—
Я те прямо скажу, — внушал мощный, кудрявый бондарь Кулугуров, —
ты, Кожемякин, блаженный! Жил
ты сначала в мурье [Мурья — лачуга, конура, землянка, тесное и тёмное жильё, пещерка — Ред.], в яме, одиночкой, после — с чужими
тебе людьми и — повредился несколько умом. Настоящих людей — не знаешь,
говоришь — детское. И помяни моё слово! — объегорят
тебя, по миру пойдёшь! Тут и сказке конец.
Положит
меня, бывало, на колени к себе, ищет ловкими пальцами в голове,
говорит,
говорит, — а
я прижмусь ко груди, слушаю — сердце её бьётся, молчу, не дышу, замер, и — самое это счастливое время около матери, в руках у ней вплоть её телу,
ты свою мать помнишь?
Плачу
я: «Мама,
говорю, почто
тебя дьякон щупает?
— Мужик — умный, — сказал Никон, усмехаясь. — Забавно мы с ним беседуем иной раз: он
мне — хорошая,
говорит, у
тебя душа, а человек
ты никуда не годный! А
я ему — хороший
ты человек, а души у
тебя вовсе нет, одни руки везде, пар шестнадцать! Смеётся он. Мужик надёжный, на пустяки себя не разобьёт и за малость не продаст ни себя, ни другого. Ежели бы он Христа продавал — ограбил бы покупателей, прямо бы и сразу по миру пустил.
—
Я ему и помешать не успел. Всё это надо погасить, —
говорил Никон внушительно, —
ты угости хорошенько всех, кто тут есть, они и забудут скандал, на даровщинку напившись. Надо соврать им чего-нибудь. В псалтыре сказано на такие случаи: «Коль ложь во спасение».
—
Говорю я Быкову: «Тимофей Павлыч, а ведь
ты свиней кормишь лучше, чем работников». — «Так,
говорит, и надо: жирный работник к чему
мне? А свинья для
меня живёт, она — вся моя!»
—
Я как привёл его тогда к ней — по глазам её, по усмешке понял, что дурака играю. Ожгло. После она спрашивает
меня, как
ты: «Не боишься?» — «Нет», мол. «А не жалеешь?» Как сознаться, что и жалею и боюсь? Она будто рассердилась: «Никогда,
говорит,
ты меня честно не любил! Да». Конечно — врала, глаза прикрыть
мне старалась!
— Это
я шучу! Не про
тебя говорю, не бойся!
Я ведь речи-хлопоты твои помню, дела знаю,
мне всё известно,
я над твоей слезой не посмеюсь, нет, нет! Будь покоен,
я шучу!
— Вот,
говорит, копили вы, дедушка, деньги, копили, а — что купили? И начнёт учить, и начнёт, братец
ты мой! А
я — слушаю. Иной раз пошутишь, скажешь ему: дурачок недоделанный, ведь это
я тебя ради жадовал, чтоб
тебе не пачкаться, чистеньким вперёд к людям доползти, это
я под твои детские ножки в грязь-жадность лёг! А он — вам бы,
говорит, спросить
меня сначала, хочу ли
я этого. Да ведь
тебя,
говорю, и не было ещё на земле-то, как уж
я во всём грешен был, о
тебе заботясь. Сердится он у
меня, фыркает.