Неточные совпадения
— Ну, ничего!
Я тоже испугался…
— Чекотно? — усмехаясь спросил Савелий. — Вот и
мне тоже чекотно, как про старое-то вспомню.
Вот вечером, после секуции — секуция это
тоже по-немецки, а по-нашему просто порка, — вечером, набрал
я варёной картошки и — к мужикам, в избу в одну.
— Рассчитай:
я тебе покоя тут не дам! А его жалеть, старика-то, за что? Кто он такое? Ты подсыпь ему в квас, —
я тебе дам чего надо — ты и подсыпай легонько. Лепёшки можно спечь
тоже. Тогда бы и сыну…
— А и тебя
тоже боязно — не маленький ты, — слышал он тихий, зовущий шёпот. — Всё ближе ты да ближе! Вон что Савка-то пролаял! Да и Власьевна говорит — какая-де
я тебе мать?
— Н-на, ты-таки сбежал от нищей-то братии! — заговорил он, прищурив глаза. Пренебрёг? А Палага —
меня не обманешь, нет! — не жилица, — забил её, бес… покойник! Он всё понимал, — как собака, примерно. Редкий он был! Он-то? Упокой, господи, душу эту! Главное ему, чтобы — баба!
Я, брат, старый петух, завёл себе
тоже курочку, а он — покажи! Показал. Раз, два и — готово!
—
Я бывал далеко. Пять лет в кавалерии качался. Пьянство — по кавалерии — во всех городах. В Ромнах стояли мы — хохлы там, поляки, — ничего понять нельзя! Потом — в Пинске
тоже. Болотища там — чрезвычайно велики.
Тоже скушно. Плохо селятся люди — почему бы? Лезут, где тесно, а зачем? Отслужил — в пожарную нанялся, всё-таки занятно будто бы.
— Ничего, — сипел Пушкарёв, не открывая глаз. —
Мне тоже жалко умирать-то… Про мундир не забудь, — в порядке чтобы
мне! Государь Николай Павлыча, может быть, стречу…
— И
я вот
тоже! — сообщил Кожемякин, а его собеседник поднял прут с земли и взглянул в небо, откуда снова сеялась мокрая пыль.
— Айда везде! Ему все людя хороша — ты,
я — ему всё равной! Весёлый!
Я говорю: барына, она говорит: нет барына, Евгень Петровна
я!
Я говорю — Евгень всегда барына будит, а она говорит: а Наталья когда будит барына? Все барыны, вот как она! Смеял
я, и Борка
тоже, и она, — заплакал потом, вот как смешной!
«Она
тоже всем тут чужая, вроде как
я…»
— Ну, —
я вот
тоже большой, а скучаю!
— Если бы они были, и домовые
тоже,
я уж нашёл бы!
Я везде лазию, а ничего нет нигде — только пыль, делаешься грязный и чихаешь потом…
— Вот, слушайте, как мы ловили жаворонков! — возглашал Борис. — Если на землю положить зеркало так, чтобы глупый жаворонок увидал в нём себя, то — он увидит и думает, что зеркало —
тоже небо, и летит вниз, а думает — эх,
я лечу вверх всё! Ужасно глупая птица!
—
Я тоже, — раздалось в ответ.
— Мои.
Тоже о домашнем, о себе —
я это пропущу?
«Воеводина барыня пленного турка привезла, все ходят за реку смотреть, и
я тоже видел: человек роста высокого, лицом чёрен, большеголов и усат.
— Тебе
тоже башка ломать будут! Хозяйн — ай-яй! Пророк твой Исус, сын Марии, — как говорил? Не делай вражда, не гони друга.
Я тебе говорил — коран! Ты
мне — твоя книга сказывал. Не нужна тут
я, и ты не нужна…
Все эдак говорят, и
я тоже.
— Это
тоже ужасно… и очень верно: вы русский,
я русская, а говорим мы — на разных языках, не понимая друг друга…
—
Я тоже не понимаю вас, — слышал он. — С виду вы такой, простите, обыкновенный…
— Им
тоже хочется, чтобы
я вышла замуж за вас…
— А
я полагаю, что и ему, как Маркушке,
тоже на всё наплевать.
— Растревожил ты
мне сердце! Любка — зови Анку! Милай, — Анку желаешь — дай ей четвертной билет! Ей, стерве, — и
мне дай
тоже!
Я — подлец, брат, эх! Она тебе уступит, она-то? Нет тебе ни в чём запрету, растревожил ты
меня!
— Хоша — не только здесь,
я вот в десяти губерниях жил, —
тоже не весело-с! Везде люди вроде червяков на кладбище: есть свеженький покойничек — займутся, сожрут; нету промежду себя шевелятся…
— У
меня тоже! — пробормотал он. — Думал — не решусь войти…
— Это
я посоветовала ему. Пусть идёт в большой город, там жизнь умнее. Вот и вам
тоже надо бы уехать отсюда…
Сидел рядком с ним провожатый его, человек как будто знакомый
мне, с нехорошими такими глазами, выпучены они, словно у рака, и перекатываются из стороны в сторону неказисто, как стеклянные шары. Лицо круглое, жирное, словно блин. Иной раз он объяснял старцевы слова и делал это топорно: идите, говорит, против всех мирских заповедей, душевного спасения ради. Когда говорит, лицо надувает сердито и фыркает, а голос у него сиповатый и
тоже будто знаком. Был там ещё один кривой и спросил он толстого...
А живут они бедно: посуда разная, мебель
тоже, башмаки и платьишко у попадьи чиненые, одного много — книг; заметил
я, что в соседней комнате два шкафа набито ими, и всё книги толстые. Одну он
мне всучил, толстое сочинение гражданской печати, хотя и про ереси.
—
Я было
тоже вклепался в работу — вот моя точка, думаю, крестьянином родился, так и умереть!
И таких отписок, в древности похвальных — семнадцать, а после, стыдных — двадцать две вынес
я, со скорбью и обидой, на отдельный лист, а зачем — не знаю. Странно
мне, что с хулителями и некоторые русские согласны — Тиунов, например, Алексей косой и Максим
тоже. А к Максиму дядя Марк относится весьма лестно, просто по-отечески, только — не на камень ли сеет?
После этого разговора выпили мы с дядей Марком вина и домашнего пива, захмелели оба, пел он баском старинные песни, и опять выходило так, как будто два народа сочиняли их: один весёлый и свободный, другой унылый и безрадостный. Пел он и плакал, и
я тоже. Очень плакал, и не стыдно
мне этого нисколько».
Поп позвал
меня к себе, и она
тоже пошла с Любой, сидели там, пили чай, а дядя Марк доказывал, что хорошо бы в городе театр завести. Потом попадья прекрасно играла на фисгармонии, а Люба вдруг заплакала, и все они ушли в другую комнату. Горюшина с попадьёй на ты, а поп зовёт её Дуня, должно быть, родственница она им. Поп, оставшись с дядей, сейчас же начал говорить о боге; нахмурился, вытянулся, руку поднял вверх и, стоя середи комнаты, трясёт пышными волосами. Дядя отвечал ему кратко и нелюбезно.
— А
я — не согласна; не спорю —
я не умею, а просто — не согласна, и он сердится на
меня за это, кричит. Они осуждают, и это подстрекает его, он гордый, бешеный такой, не верит
мне,
я говорю, что вы
тоже хороший, а он думает обо
мне совсем не то и грозится, вот
я и прибежала сказать! Ей-богу, — так боюсь; никогда из-за
меня ничего не было, и ничего
я не хочу вовсе, ах, не надо ничего, господи…
— Многонько! Ремесло, бессомненно, непохвальное, но
я — не в числе осуждающих. Всем девицам замуж не выйти — азбука! Нищих плодить —
тоже одно обременение жизни. Засим — не будь таких, вольных, холостёжь в семьи бы бросилась за баловством этим, а ныне, как вы знаете, и замужние и девицы не весьма крепки в охране своей чести. Приходится сказать, что и в дурном иной раз включено хорошее…
Накричит, побьёт, потом — обласкает, оцелует и, хитро так подмигивая, скажет: «Сене с Машей скажи, что — простила, а что целовала — молчи!» Им
тоже заказывала говорить
мне, что, побив, — приласкала их, это она для того, чтоб в строгость её верили…
Это
меня — не обижает: всех деловых людей вначале жульём зовут, а после — ходят пред ними на четвереньках и — предо
мной тоже — в свою пору — на четвереньки встанут-с; но — это между прочим-с!
— А ещё думала
я — с этим, мол, хоть слово сказать можно. А ты
тоже только сопеть умеешь…
— У
меня тоже сердце так иной раз сожмётся, словно и нет его. Тут надобно читать шестой псалом.
А что
я с Никоном живу — сам виноват: если
я для него — баба и только ночью рядом,
я и для другого
тоже баба, мало ли приятных мужиков-то!
— Кабы дети — хоть одно дитя! — были у
меня от него! Истаскался, изжёг себя винищем, подлец, а
тоже… туда же!
— С Ма-арьей, — протянул Никон, и оживление его погасло. — Так как-то, неизвестно как! Ты
меня про это не спрашивай, её спроси. Посулова
тоже можно спросить. Они — знают, а
я — нет. Ну-ко, дай
мне просвещающей!..
— Вот как делаются книги сначала! Какое удовольствие, должно быть, писать про людей!
Я тоже буду записывать всё хорошее, что увижу. А отчего у вас нет карточки тёти Евгении?
— Ванька-внук
тоже вот учит всё
меня, такой умный зверь! Жили, говорит, жили вы, а теперь из-за вашей жизни на улицу выйти стыдно — вона как, брат родной, во-от оно ка-ак!
Это, говорит, наверно, оттого, что
меня тоже очень много таскали за вихры, по морде били и вообще — по чему попало, и вот, говорит, иногда захочешь узнать: какое это удовольствие — бить человека по морде?
—
Я тоже ничего не понимаю, — глухо сказал Кожемякин, и оба замолчали, сидя друг против друга неподвижно и немотно.