Неточные совпадения
— От зависти да со зла! Скворцы да воробьи в бога не верят, оттого им своей песни и не дано. Так же и
люди: кто в бога не верит — ничего не может
сказать…
Теперь: берём любую книгу, она составлена из слов, а составил её некий
человек, живший,
скажем, за сто лет до сего дня.
— Эк тебя! —
сказал солдат, усмехаясь. — И верно, что всякая сосна своему бору шумит. Я Савелья уважаю, ничего! Он
людей зря не обижает, этого нет за ним. Работу ценит.
Я тебе прямо
скажу: во зверях собаки, а в
людях татаре — это самое лучшее!
Он так себя ставит, чтобы можно было на страшном суде
сказать: это я не сам делал, заставляли меня насильно другие
люди, разные.
— Ничего, —
сказал Михайло голосом
человека, знающего дело. — Отлежится к утру. Вот меня годов с пять назад слободские утюжили, это да-а!
Матвей встал. Ему хотелось что-то
сказать, какие-то резкие, суровые слова, вызвать у
людей стыд, жалость друг к другу. Слов таких не нашлось, он перешагнул через скамью и пошёл вон из кухни,
сказав...
— Привык я! —
сказал Пушкарь, вздыхая. — Мы с ним ничего, дружно жили. Уважались оба. Дружба с
человеком — это, брат, не гриб, в лесу не найдёшь, это, брат, — в сердце растёт!
— А не уважал
людей — дак ведь и то
сказать надобно: за какие дела уважать нас? Живём, конечно, ну — ловкости особенной от нас для этого не требуется…
— Аллах делал, — задумчиво
сказал Шакир. — Люди-та не трогай!
Странные мечты вызывало у Матвея её бледное лицо и тело, непроницаемо одетое чёрной одеждой: ему казалось, что однажды женщина сбросит с плеч своих всё тёмное и явится перед
людьми прекрасная и чистая, как белая лебедь сказки, явится и, простирая
людям крепкие руки,
скажет голосом Василисы Премудрой...
Похристосовались. Черный
человек невнятно
сказал что-то о ранней весне.
— Поди, — приказал он негромко, —
скажи ей — хозяин, мол, просит, — вежливо, гляди,
скажи! Просит, мол, сойдите… пожалуйста! Да. Будто ничего не знаешь, ласковенько так! Нам обижать
людей не к чему…
Слышал от отца Виталия, что барыню Воеводину в Воргород повезли, заболела насмерть турецкой болезнью, называется — Баязетова. От болезни этой глаза лопаются и помирает
человек, ничем она неизлечима. Отец Виталий
сказал — вот она, женская жадность, к чему ведёт».
— «А он дважды
сказал — нет, нет, и — помер. Сегодня его торжественно хоронили, всё духовенство было, и оба хора певчих, и весь город. Самый старый и умный
человек был в городе. Спорить с ним не мог никто. Хоть мне он и не друг и даже нажёг меня на двести семьдесят рублей, а жалко старика, и когда опустили гроб в могилу, заплакал я», — ну, дальше про меня пошло…
—
Человек он хороший, — смущённо
сказал Матвей.
— Да. Батюшка очень его полюбил. — Она задумчиво и печально улыбнулась. — Говорит про него: сей магометанин ко Христу много ближе, чем иные прихожане мои! Нет, вы подумайте, вдруг
сказала она так, как будто давно и много говорила об этом, — вот полюбили друг друга иноплеменные
люди — разве не хорошо это? Ведь рано или поздно все
люди к одному богу придут…
— Это очень мешает иногда, —
сказала постоялка задумчиво. — Да… есть теперь
люди, которые начали говорить, что наше время — не время великих задач, крупных дел, что мы должны взяться за простую, чёрную, будничную работу… Я смеялась над этими
людьми, но, может быть, они правы! И, может быть, простая-то работа и есть величайшая задача, истинное геройство!
— Я кулаку не верю! — забросив глаза в переносье,
сказал новый
человек.
—
Люди, так
скажу, — сидячей породы; лет по пятидесяти думают — сидя — как бы это хорошенько пожить на земле? А на пятьдесят первом — ножки протянут и помирают младенчиками, только одно отличие, что бородёнки седенькие.
Я ушла, чтобы не мучить вас, а скоро, вероятно, и совсем уеду из Окурова. Не стану говорить о том, что разъединяет нас; мне это очень грустно, тяжело, и не могу я, должно быть,
сказать ничего такого, что убедило бы вас. Поверьте — не жена я вам. А жалеть — я не могу, пожалела однажды
человека, и четыре года пришлось мне лгать ему. И себе самой, конечно. Есть и ещё причина, почему я отказываю вам, но едва ли вас утешило бы, если бы вы знали её.
— Пропадают леса, пропадают
люди, — тихонько
сказала казначейша.
Не смея отказаться, он уже сел за стол, но старичок-буфетчик вызвал его в коридор и
сказал, что
люди эти шулера и обязательно обыграют его.
«Вот и покров прошёл. Осень стоит суха и холодна. По саду летит мёртвый лист, а земля отзывается на шаги по ней звонко, как чугун. Явился в город проповедник-старичок, собирает
людей и о душе говорит им. Наталья сегодня ходила слушать его, теперь сидит в кухне, плачет, а
сказать ничего не может, одно говорит — страшно! Растолстела она безобразно, задыхается даже от жиру и неестественно много ест. А от Евгеньи ни словечка. Забыла».
«Отчего это я как будто всех
людей знаю и всё, что
скажут, — знаю?» — внезапно подумал Кожемякин.
— Им только
скажи! — прошептал Дроздов, глупо подмигнув. —
Человека по шее бить первое удовольствие для всех!
Мне про неё
сказать нечего было, не любил я её и даже замечал мало — работает да ест, только и всего на жизнь
человеку, что о нём
скажешь? Конечно — жалко, бессловесной жалостью.
Этот
человек со всеми вёл себя одинаково: он, видимо, говорил всё, что хотел
сказать, и всё, что он говорил, звучало убедительно, во всём чувствовалось отношение к
людям властное, командующее, но доброе, дружелюбное.
И на сей раз — не убежал. А Шакир, седой шайтан, с праздником, — так весь и сияет, глядит же на старика столь мило, что и на Евгенью Петровну не глядел так. Великое и прекрасное зрелище являет собою
человек, имеющий здравый ум и доброе сердце, без прикрасы можно
сказать, что таковой весьма подобен вешнему солнцу».
Дяде Марку не
скажу об этом, совестно и стыдно за город. В кои-то веки прибыл чистый
человек, а им уж и тошно.
« — Дело в том, —
сказал он сегодня, час назад, — дело в том, что живёт на свете велие множество замученных, несчастных, а также глупых и скверных
людей, а пока их столь много, сколь ни любомудрствуй, ни ври и ни лицемерь, а хорошей жизни для себя никому не устроить.
Одетая в тёмное, покрытая платком, круглая и небольшая, она напоминала монахиню, и нельзя было
сказать, красива она или нет. Глаза были прикрыты ресницами, она казалась слепой. В ней не было ничего, что, сразу привлекая внимание, заставляет догадываться о жизни и характере
человека, думать, чего он хочет, куда идёт и можно ли верить ему.
Если правда, что только горе может душу разбудить, то сия правда — жестокая, слушать её неприятно, принять трудно, и многие, конечно, откажутся от неё; пусть лучше спит
человек, чем терзается, ибо всё равно: и сон и явь одинаково кончаются смертью, как правильно
сказал горбун Комаровский.
— Я позвала вас, чтобы
сказать о Комаровском. Он несчастен и потому зол. Ему хочется видеть всех смешными и уродливыми. Он любит подмечать в
человеке смешное и пошлое. Он смотрит на это как на свою обязанность и своё право…
— Ну да! И я с ним согласна. Я же
сказала вам, что в глубине души он
человек очень нежный и чуткий. Не говоря о его уме. Он понимает, что для неё…
— Не то слово! —
сказал старик, раскуривая папиросу. — Видите ли: нельзя швыряться
людьми!
Кожемякину хотелось спать, но возникло желание прощально подумать,
сказать себе и
людям какое-то веское, точное слово: он крепко упёрся подбородком в грудь, напрягся и выдавил из усталого мозга краткое, обиженное восклицание...
— Я, сударь мой, проповедников этих не один десяток слышал, во всех концах землишки нашей! — продолжал он, повысив голос и кривя губы. — Я прямо
скажу: народу, который весьма подкис в безнадёжности своей, проповеди эти прямой вред, они ему — как вино и даже много вредней!
Людей надо учить сопротивлению, а не терпению без всякого смысла, надобно внушать им любовь к делу, к деянию!
— Экая красота
человек! — ворчал Тиунов, встряхивая неудачно привешенной бородкой. И честен редкостно, и добр ведь, и не глуп, — слово
сказать может, а вот — всё прошло без пользы! Иной раз думаешь: и добр он оттого, что ленив, на, возьми, только — отступись!
— У мировых выступал! — с гордостью, дёрнув головой,
сказал Тиунов. — Ходатайствовал за обиженных, как же! Теперь это запретили, не мне — персонально, — а всем вообще, кроме адвокатов со значками. Они же сами и устроили запрещение: выгодно ли им, ежели бы мы могли друг друга сами защищать? И вот опять — видите? И ещё: всех
людей судят чиновники, ну, а разве может чиновник всякую натуру понять?
«Сухой
человек! — подумал Кожемякин, простясь с ним. — Нет, далеко ему до Марка Васильева! Комаровский однажды про уксус
сказал — вот он и есть уксус! А тот, дядя-то Марк, — елей. Хотя и этого тоже не забудешь. Чем он живёт? Будто гордый даже. Тёмен
человек чужому глазу!»
— Я те прямо
скажу, — внушал мощный, кудрявый бондарь Кулугуров, — ты, Кожемякин, блаженный! Жил ты сначала в мурье [Мурья — лачуга, конура, землянка, тесное и тёмное жильё, пещерка — Ред.], в яме, одиночкой, после — с чужими тебе
людьми и — повредился несколько умом. Настоящих
людей — не знаешь, говоришь — детское. И помяни моё слово! — объегорят тебя, по миру пойдёшь! Тут и сказке конец.
— Вам бы, Матвей Савельич, не столь откровенно говорить среди
людей, а то непривычны им ваши мысли и несколько пугают. Начальство — не в полиции, а в душе людской поселилось. Я — понимаю, конечно, добрые ваши намерения и весьма ценю, только — по-моему-с — их надо
людям подкладывать осторожно, вроде тихой милостыни, невидимой, так
сказать, рукою-с!
— Конечно, —
сказал Кожемякин, легко вздохнув, — какой я судья
людям?
Но скоро он заметил, что между этими
людьми не всё в ладу: пили чай, весело балагуря про разные разности, а Никон нет-нет да и собьётся с весёлого лада: глаза вдруг потемнеют, отуманятся, меж бровей ляжет ижицей глубокая складка, и, разведя ощипанные, но густые светлые усы большим и указательным пальцем, точно очистив путь слову, он
скажет в кулак себе что-нибудь неожиданное и как будто — злое.
— Нет, — многозначительно говорил Никон, высоко подняв туго сжатый кулак, — я, понимаешь, такого бы
человека хотел встретить, чтобы снять мне перед ним шапку и
сказать: покорнейше вас благодарю, что родились вы и живёте! Вот как!
— Слобода у нас богатая,
люди — сытые, рослые, девушки, парни красивые всё, а родители — не строги; по нашей вере любовь — не грешна, мы ведь не ваши, не церковные! И вот,
скажу я тебе, в большой семье Моряновых поженили сына Карпа, последыш он был, недоросток и щуплый такой…
— Да-а, ежели бабы умнее станут — и, правду
скажем, честнее, —
люди бы поправились! Наверное!
«Из солидных
людей ни в одну голову такая мысль не пришла, а носит её потерянный
человек». Вслух он
сказал...
— Мужик — умный, —
сказал Никон, усмехаясь. — Забавно мы с ним беседуем иной раз: он мне — хорошая, говорит, у тебя душа, а
человек ты никуда не годный! А я ему — хороший ты
человек, а души у тебя вовсе нет, одни руки везде, пар шестнадцать! Смеётся он. Мужик надёжный, на пустяки себя не разобьёт и за малость не продаст ни себя, ни другого. Ежели бы он Христа продавал — ограбил бы покупателей, прямо бы и сразу по миру пустил.