Неточные совпадения
Звон
там в соборе особенный и крепость неодолимая — ни татаре, ни поляки, ни даже сам Бонапарт
не мог её взять!
Чего
там?» Волга, Матвей, это уж воистину за труд наш, для облегчения от бога дана, и как взглянешь на неё — окрылится сердце радостью, ничего тебе
не хочется,
не надобно, только бы плыть — вот какая разымчивая река!
Вот, Матвей, подрастёшь ты, может, услышишь про меня здесь худую речь — будто деньги я
не добром нажил или
там иное что, ты этому
не верь!
Он
не ощущал ни жалости, ни сострадания к массе битых людей, но им овладевало утомляющее недоумение, оно превращалось в сонливость; мальчик забивался куда-нибудь в укромный уголок и
там, безуспешно стараясь разобраться в своих впечатлениях, обыкновенно засыпал кошмарным сном.
Придя домой, юноша со стыдом почувствовал, что ему нестерпимо хочется есть; он видел, что поминки начнутся
не скоро: рабочие остались врывать крест на кладбище, и нищих собралось мало. Тогда он тихонько стащил со стола кусок ситного хлеба, ушёл в сад,
там, спрятавшись в предбаннике, быстро съел его и, чувствуя себя виноватым, вышел на двор.
А послав его к Палаге, забрался в баню, влез
там на полок, в тёмный угол, в сырой запах гниющего дерева и распаренного листа берёзы. Баню
не топили всего с неделю времени, а пауки уже заткали серыми сетями всё окно, развесили петли свои по углам. Кожемякин смотрел на их работу и чувствовал, что его сердце так же крепко оплетено нитями немых дум.
Сдвинувшись ближе, они беседуют шёпотом, осенённые пёстрою гривою осенней листвы, поднявшейся над забором. С крыши скучно смотрит на них одним глазом толстая ворона; в пыли дорожной хозяйственно возятся куры; переваливаясь с боку на бок, лениво ходят жирные голуби и поглядывают в подворотни —
не притаилась ли
там кошка? Чувствуя, что речь идёт о нём, Матвей Кожемякин невольно ускоряет шаги и, дойдя до конца улицы, всё ещё видит женщин, покачивая головами, они смотрят вслед ему.
С неделю времени Матвей
не выходил из дома, чувствуя себя оглушённым, как будто этот выстрел раздался в его груди, встряхнув в ней всё тревожное и неясное, что почти сложилось
там в равнодушие человека, побеждённого жизнью без битвы с нею.
Он ушёл на завод и долго сидел
там, глядя, как бородатый Михайло, пятясь задом, шлихтует верёвку, протирая её поочерёдно то конским волосом, то мокрой тряпицей. Мужик размахивал руками так, как будто ему хотелось идти вперёд, а кто-то толкает его в грудь и он невольно пятится назад. Под ноги ему подвернулась бобина, он оттолкнул её, ударив пяткой. Конус дерева откатился и, сделав полукруг, снова лёг под ноги, и снова Михайло,
не оглядываясь, отшвырнул его, а он опять подкатился под ноги.
В душе, как в земле, покрытой снегом, глубоко лежат семена недодуманных мыслей и чувств,
не успевших расцвесть. Сквозь толщу ленивого равнодушия и печального недоверия к силам своим в тайные глубины души незаметно проникают новые зёрна впечатлений бытия, скопляются
там, тяготят сердце и чаще всего умирают вместе с человеком,
не дождавшись света и тепла, необходимого для роста жизни и вне и внутри души.
— Сударина мачка!
Не надо туда ему пускать одному! Такой
там, — ах! Мать ругайт всегда, кровь любит смотреть, —
не нада!
Так ли оно
там,
не так ли, скажешь им — ну, они отстанут.
— А
не приставайте —
не совру! Чего она пристаёт, чего гоняет меня, забава я ей? Бог, да то, да сё! У меня лева пятка умней её головы — чего она из меня душу тянеть? То —
не так, друго —
не так, а мне что? Я свой век прожил, мне наплевать, как
там правильно-неправильно. На кладбищу дорога всем известна,
не сам я туда пойду, понесуть;
не бойсь, с дороги
не собьются!
— Да хотел в Воргород идти и в актёры наняться, ну — как у меня грыжа, а
там требуется должностью кричать много, то Евгенья Петровна говорит —
не возьмут меня…
Он стал ходить в дом казначейши всё чаще, подолгу засиживался
там и, если Евгении
не было, — жаловался больной хозяйке: пошатнулась его жизнь, жить, как раньше,
не может, а иначе —
не умеет. И говорил, что, пожалуй, начнёт пить.
— Родимая! — бормотал он. — Уж всё равно! Уж я
не думаю о женитьбе, — что
там? Вон, казначейша-то какая страшная, а мне тебя жалко. И на что тебе собака? А я бы собакой бегал за тобой…
Дошли до Мордовского городища — четырёх бугров, поросших дёрном, здесь окуровцы зарывали опойц [Опойца, опоец и опийца — кто опился вина, сгорел, помер с опою. Где опойцу похоронят,
там шесть недель дожди (стеной) стоят, почему и стараются похоронить его на распутье, на меже — Ред.] и самоубийц; одно место, ещё недавно взрытое,
не успело зарасти травой, и казалось, что с земли содрали кожу.
Кожемякину казалось, что в груди у него пусто, как внутри колокола, сердце висит
там, тяжёлое, холодное, и ничего
не хочет.
Был
там ещё человек, тонкий и длинный, как жердь, носик пуговкой и весело вздёрнут, усы пушистые, глаза ясные, лоб большой, а лицо маленькое и
не подходящее ему.
— Доля правды, — говорит, — и тут есть: способствовал пагубе нашей этот распалённый протопоп. Его невежеству и ошибкам благодаря изобидели людей, загнали их в тёмные углы, сидят они
там почти три века, обиды свои лелея и ни во что, кроме обид,
не веря, ничему иному
не видя цены.
— Ну, врёшь! — сказал дядя, предложив мне идти домой, а поп отскочил в угол и свернулся
там на кресле, видимо, рассердясь, мне сунул руку молча, а дяде и головой
не кивнул.
— Иди, иди, чего
там! — как мог сердито заговорил он, стоя спиной к татарину. Надоело всё это! Лентяев
не надо. Сегодня бы и уходил, сейчас вот, довольно баловства, да! Иди!
«Ежели мне теперь идти к ней? — соображал Кожемякин, изнывая в тягостной скуке. Поздно уж! Да и он, чай,
там. Конечно — он
не преминул…»
Кожемякин задремал, и тотчас им овладели кошмарные видения: в комнату вошла Палага, оборванная и полуголая, с растрёпанными волосами, она на цыпочках подкралась к нему, погрозила пальцем и, многообещающе сказав: «подожди до света, верно говорю — до света!» перешагнула через него и уплыла в окно; потом его перебросило в поле, он лежал
там грудью на земле, что-то острое кололо грудь, а по холмам, в сумраке, к нему прыгала, хромая на левую переднюю ногу, чёрная лошадь, прыгала, всё приближаясь, он же, слыша её болезненное и злое ржание, дёргался, хотел встать, бежать и —
не мог, прикреплённый к земле острым колом, пронизавшим тело его насквозь.
«Максим меня доедет!» — пригрозил Кожемякин сам себе, тихонько, точно воровать шёл, пробираясь в комнату.
Там он сел на привычное место, у окна в сад, и, сунув голову, как в мешок, в думы о завтрашнем дне, оцепенел в них, ничего
не понимая, в нарастающем желании спрятаться куда-то глубоко от людей.
«Верит», — думал Кожемякин. И всё яснее понимал, что эти люди
не могут стать детьми,
не смогут жить иначе, чем жили, — нет мира в их грудях,
не на чем ему укрепиться в разбитом, разорванном сердце. Он наблюдал за ними
не только тут, пред лицом старца, но и
там, внизу, в общежитии; он знал, что в каждом из них тлеет свой огонь и неслиянно будет гореть до конца дней человека или до опустошения его, мучительно выедая сердцевину.
— Они и
не опасны: сказано — «жид со всяким в ногу побежит». А немцы, а? Сегодня они купцов напустят, завтра — чиновников наведут, а
там — глядите — генералов, и — тю-тю наше дело!
Он зажил тихо, никуда
не выходя из дома, чего-то ожидая. Аккуратно посещал церковь и видел
там попа: такой же встрёпанный, он стал как будто тише, но служил торопливее, улыбался реже и
не столь многообещающе, как ранее.
Не однажды Кожемякину хотелось подойти к нему, благословиться и расспросить обо всех, но что-то мешало.
«Да ведь ты тоже
там», — едва
не сказал гость хозяину. Спросил хозяйку, из-за чего началась драка на свадьбе у Смагиных, — она, улыбаясь, ответила...
С этим решением, как бы опасаясь утратить его, он быстро и круто повернул к «Лиссабону», надеясь встретить
там мясника, и
не ошибся: отвалясь на спинку стула, надув щёки, Шкалик сидел за столом, играя в карты с Никоном. Ни с кем
не здороваясь, тяжело топая ногами, Кожемякин подошёл к столу, встал рядом с Посуловым и сказал приглушённым голосом...
— Знаете-с, как начнёшь думать обо всём хоть немножко — сейчас выдвигаются везде углы, иглы, и — решительно ничего нельзя делать. И, может быть-с, самое разумное закрыть глаза, а закрыв их, так и валять по своим намерениям без стеснения, уж
там после будьте любезны разберите — почему
не «отроча» и прочее, — да-с! А ежели иначе, то — грязь, дикость и больше ничего. А ведь сказано: «Всяко убо древо
не творяще плода посекается и во огнь вметается» — опять геенна!
— Наше дело-с — пастырское, где скот окрика
не слушает,
там уж поневоле надо тронуть его батожком-с!
— Заходи же, слышь! Я уж никуда из дому
не выйду, кроме как в могилу: она мне готова, в сторонке
там, недалеко от твоих — от мачехи с солдатом. Приятно ты держишь могилы ихние, аккуратно-хорошо! Часто ходишь?