Неточные совпадения
Но, прожив месяца три, она была уличена Власьевной в краже каких-то денег. Тогда отец, Созонт и стряпуха положили её на скамью посредине кухни, связали под скамьёю маленькие руки полотенцем, Власьевна, смеясь, держала её
за ноги, а Созонт, отвернувшись в сторону, молча и угрюмо хлестал по дрожавшему,
как студень, телу тонкими прутьями.
У ворот на лавочке сидел дворник в красной кумачной рубахе, синих штанах и босой.
Как всегда, он сидел неподвижно, его широкая спина и затылок точно примёрзли к забору, руки он сунул
за пояс, рябое скучное лицо застыло, дышал он медленно и глубоко, точно вино пил. Полузакрытые глаза его казались пьяными, и смотрели они неотрывно.
Чего там?» Волга, Матвей, это уж воистину
за труд наш, для облегчения от бога дана, и
как взглянешь на неё — окрылится сердце радостью, ничего тебе не хочется, не надобно, только бы плыть — вот
какая разымчивая река!
— Про себя? — повторил отец. — Я — что же? Я, брат, не умею про себя-то! Ну,
как сбежал отец мой на Волгу, было мне пятнадцать лет. Озорной был. Ты вот тихий, а я — ух
какой озорник был! Били меня
за это и отец и многие другие, кому надо было. А я не вынослив был на побои, взлупят меня, я — бежать! Вот однажды отец и побей меня в Балахне, а я и убёг на плотах в Кузьдемьянск. С того и началось житьё моё: потерял ведь я отца-то, да так и не нашёл никогда — вот
какое дело!
— Хошь возраста мне всего полсотни с тройкой, да жизнь у меня смолоду была трудная, кости мои понадломлены и сердце по ночам болит, не иначе,
как сдвинули мне его с места, нет-нет да и заденет
за что-то. Скажем, на стене бы, на пути маятника этого, шишка была, вот так же задевал бы он!
Поп звонко хохотал, вскидывая голову,
как туго взнузданная лошадь; длинные волосы падали ему на угреватые щёки, он откидывал их
за уши, тяжко отдувался и вдруг, прервав смех, смотрел на людей, строго хмурясь, и громко говорил что-нибудь от писания. Вскоре он ушёл, покачиваясь, махая рукою во все стороны, сопровождаемый старым дьяконом, и тотчас же высокая старуха встала, поправляя на голове тёмный платок, и начала говорить громко и внушительно...
Матвей прижался к мачехе, она доверчиво обняла его
за плечи, и оба они смотрели,
как дьячок настраивает гусли.
Отец,
как бы не касаясь пола, доплыл до Палаги и ударился прочь от неё, чётко и громко выбивая дробь каблуками кимряцких сапог. Тогда и Палага, уперев руки в крутые бёдра, боком пошла
за ним, поводя бровями и
как будто удивляясь чему-то, а в глазах её всё ещё блестели слёзы.
Он вдруг охватил её
за шею так крепко,
как мог, и, поцеловав щёку её, промычал тихо и бессвязно...
Мальчик тихонько подошёл к окну и осторожно выглянул из-за косяка; на скамье под черёмухой сидела Власьевна, растрёпанная, с голыми плечами, и было видно,
как они трясутся. Рядом с нею, согнувшись, глядя в землю, сидел с трубкою в зубах Созонт, оба они были покрыты густой сетью теней, и тени шевелились, точно стараясь
как можно туже опутать людей.
— Вот, Савелий Иванов, решили мы, околоток здешний, оказать тебе честьдоверие — выбрать по надзору
за кладкой собора нашего. Хотя ты в обиходе твоём и дикой человек, но
как в делах торговых не знатно худого
за тобой —
за то мы тебя и чествуем…
— Его? — удивлённо вскричал солдат. — А
за что его людям любить? Вона!
Какой он герой?
Матвей усердно принялся
за тетрадку, но её первая страница положила почти неодолимую преграду умной затее дьячка: ученик, при виде фигурно написанного титула, долго не мог решиться начать свои записи, боясь испортить красоту тетради. Как-то раз, после долгих приготовлений, он, волнуясь, начал на обороте страницы, где были записаны сентенции...
Летом, в жаркий день, Пушкарь рассказал Матвею о том,
как горела венгерская деревня, метались по улице охваченные ужасом люди, овцы, мычали коровы в хлевах, задыхаясь ядовитым дымом горящей соломы, скакали лошади, вырвавшись из стойл, выли собаки и кудахтали куры, а на русских солдат, лежавших в кустах
за деревней, бежал во тьме пылающий огнём человек.
Так было: запалили мы с ним деревню, отползли на место, а этот, горящий-то,
как бы
за нами вослед.
— Гляжу я на тебя — ходишь ты тихонький и словно бы не здешний, думаю — уйдёт он
за матерью своей, сирота, лишит кого-то счастья-радости любовной! Сбились мы все тут,
как зайцы в половодье, на острове маленьком, и отец твой, и я, и этот человек, и всем нам каждому сиротство своё —
как слепота!
—
Как в Балымерах мужики жили,
за барами, — вздохнув, договорила Палага.
— Лексей этот сейчас барину донёс. Позвал барин её, позвал и его и приказывает: «Всыпь ей, Алёха, верный раб!» Лексей и сёк её до омморока вплоть. Спрашиваю я его: «Что ж, не нравилась она тебе?» — «Нет, говорит, нравилась, хорошая девка была, скромная, я всё думал — вот бы
за меня такую барину отдать!» — «Чего ж ты, говорю, донёс-то на неё?» — «Да ведь
как же, говорит, коли баринова она!»
Все ели из одной деревянной чаши, широкой и уёмистой, сидя
за столом чинно, молча; только Пушкарь неугомонно трещал,
как старый скворец.
Подбив под себя красное кумачовое одеяло, мачеха вытянулась,
как струна, и, закинув руки
за голову, лежала точно в огне.
— А вон Натанька Тиунова, хорошая
какая! Бабёночка молодая, вольная, — муж-от у неё четыре года тому назад в Воргород ушёл да так и пропал без вести. Ты гляди-ка: пятнадцати годов девчушечку замуж выдали
за вдового, всё равно
как под жёрнов сунули…
Но, несмотря на волнение, он ясно слышал, что сегодня Палага говорит так же нехотя и скучно,
как, бывало, иногда говорил отец. Сидя с нею
за чаем, он заметил, что она жуёт румяные сочни без аппетита, лицо её бледно и глаза тупы и мутны.
— Ой,
как боялась я эти дни! Тогда,
за ужином-то, — покажись мне, что Савка этот всё знает про меня. Господи! Да и тебя забоялась вдруг. Спаси тебя Христос, Мотя, что смолчал ты! Уж я тебя утешу, погоди ужо…
Выйду, бывало, к нему
за баню, под берёзы, обнимет он меня,
как малого ребёнка, и начнёт: про города, про людей разных, про себя — не знаю,
как бог меня спасал, вовремя уходила я к батюшке-то сонному!
Они хихикали, перемигивались и, не умея или не желая соблюдать очереди в еде, совали ложки в чашку
как попало, задевали
за ложки рабочих — всё это было неприятно Матвею.
Повинуясь вдруг охватившему его предчувствию чего-то недоброго, он бесшумно пробежал малинник и остановился
за углом бани, точно схваченный
за сердце крепкою рукою: под берёзами стояла Палага, разведя руки, а против неё Савка, он держал её
за локти и что-то говорил. Его шёпот был громок и отчётлив, но юноша с минуту не мог понять слов, гневно и брезгливо глядя в лицо мачехе. Потом ему стало казаться, что её глаза так же выкатились,
как у Савки, и, наконец, он ясно услышал его слова...
Савка пополз вдоль забора, цапаясь
за доски тёмно-красными руками; его кровь, смешавшись со взрытой землёй, стала грязью, он был подобен пню, который только что выкорчевали: ноги, не слушаясь его усилий, волоклись по земле,
как два корня, лохмотья рубахи и портков казались содранной корой, из-под них, с пёстрого тела, струился тёмный сок.
Мимо него игриво бегала Наталья, перенося из сада в угол двора корзины выполотой травы и взвизгивая,
как ласковая собачка.
За женщиной по земле влачилась длинная тёмная тень, возбуждая неясное, нехорошее чувство.
— Сами они.
Как увидала я тебя — ой,
какой ты страшный был! — крикнула, — тут он меня
за горло, а они и прибежи. Сразу затоптали его. Обидел он меня, а всё-таки — встанет ли?
—
Какая ты ему мать? В твои годы
за эдаких замуж выдают. В деревнях-то и завсе так: парнишке пятнадцать, а девку всегда старше берут. Ничего не поделаешь, коли мужики-то обречены работе на всю жизнь, — всяко извёртываться надобно, чтоб хребет не треснул ране времени…
«Пусть горе моё будет в радость тебе и грех мой — на забаву, не пожалуюсь ни словом никогда, всё на себя возьму перед господом и людьми! Так ты обласкал всю меня и утешил, золотое сердце, цветочек тихий!
Как в ручье выкупалась я, и словно душу ты мне омыл — дай тебе господи
за ласку твою всё счастье,
какое есть…»
— А Пушкарь-то, Мотя, а? Ах, милый! Верно —
какая я тебе мать? На пять лет и старше-то! А насчёт свадьбы —
какая это свадьба? Только что в церковь ходили, а обряда никакого и не было: песен надо мной не пето, сама я не повыла, не поплакала, и ничем-ничего не было,
как в быту ведётся! Поп
за деньги венчал, а не подружки с родными, по-старинному, по-отеческому…
Прошло множество тяжких минут до поры, пока
за тонкою переборкою чётко посыпалась речь солдата, — он говорил, должно быть, нарочно громко и так, словно сам видел,
как Матвей бросился на Савку.
— А не уважал людей — дак ведь и то сказать надобно:
за какие дела уважать нас? Живём, конечно, ну — ловкости особенной от нас для этого не требуется…
— Не верь ему, родимый! Он не юродивый, а чиновник, — чиновник он,
за воровство прогнан, гляди-ка ты, клоп
какой, — у нас тут настоященький есть юродивый…
Зарыли её,
как хотелось Матвею, далеко от могилы старого Кожемякина, в пустынном углу кладбища, около ограды, где густо росла жимолость, побегушка и тёмно-зелёный лопух. На девятый день Матвей сам выкосил вокруг могилы сорные травы, вырубил цепкие кусты и посадил на расчищенном месте пять молодых берёз: две в головах,
за крестом, по одной с боков могилы и одну в ногах.
Живёт в небесах запада чудесная огненная сказка о борьбе и победе, горит ярый бой света и тьмы, а на востоке,
за Окуровом, холмы, окованные чёрною цепью леса, холодны и темны, изрезали их стальные изгибы и петли реки Путаницы, курится над нею лиловый туман осени, на город идут серые тени, он сжимается в их тесном кольце, становясь
как будто всё меньше, испуганно молчит, затаив дыхание, и — вот он словно стёрт с земли, сброшен в омут холодной жуткой тьмы.
Милостыню ей давали обильно и молча, не изъясняя, для
какой цели дают, если же кто-нибудь по забывчивости говорил: «Прими Христа ради
за упокой раба…» — Собачья Матка глухо ворчала...
Её история была знакома Матвею: он слышал,
как Власьевна рассказывала Палаге, что давно когда-то один из господ Воеводиных привёз её, Собачью Матку, — барышнею — в Окуров, купил дом ей и некоторое время жил с нею, а потом бросил. Оставшись одна, девушка служила развлечением уездных чиновников, потом заболела, состарилась и вот выдумала сама себе наказание
за грехи: до конца дней жить со псами.
Ночами, чувствуя, что в сердце его, уже отравленном, отгнивает что-то дорогое и хорошее, а тело горит в бурном вожделении, он бессильно плакал, — жалко и горько было сознавать, что каждый день не даёт, а отнимает что-то от души и становится в ней пусто,
как в поле
за городом.
Матвей поглядывал на Ключарева, вспоминая,
как страшно спокойно он пел, этот человек, идя
за гробом отца и над могилой.
…В монастыре появилась новая клирошанка, — высокая, тонкая,
как берёзка, она напоминала своим покорным взглядом Палагу, — глаза её однажды остановились на лице юноши и сразу поработили его. Рот её — маленький и яркий — тоже напоминал Палагу, а когда она высоким светлым голосом пела: «Господи помилуй…» — Матвею казалось, что это она для него просит милости, он вспоминал мать свою, которая, жалеючи всех людей, ушла в глухие леса молиться
за них и, может быть, умерла уже, истощённая молитвой.
Кожемякин замечал, что пожарный становился всё молчаливее, пил и не пьянел, лицо вытягивалось, глаза выцветали, он стал ходить медленно, задевая ногами землю и спотыкаясь,
как будто тень его сгустилась, отяжелела и человеку уже не по силам влачить её
за собою.
Однажды, гуляя с Матвеем в поле,
за монастырём, Ключарёв
как будто немного оживился и рассказал один из своих серых снов.
Мысли Матвея, маленькие, полуживые и робкие, всегда сопровождались какими-то тенями: являлась мысль и влекла
за собою нечто, лениво отрицавшее её. Он привык к этому и никогда не знал, на чём остановится в медленном ходе дум, словно чужих ему, скользивших над поверхностью чего-то плотного и неподвижного, что молча отрицало всю его жизнь. Он слышал,
как над его головою топали, возились, и соображал...
На время, пока чердак устраивали, постоялка с сыном переселилась вниз, в ту комнату, где умерла Палага; Кожемякин сам предложил ей это, но
как только она очутилась на одном полу с ним, — почувствовал себя стеснённым этой близостью, чего-то испугался и поехал
за пенькой.
— Ну и вот, — медленно и сиповато сказывал Маркуша, — стало быть, родится человек, а с ним и доля его родится, да всю жизнь и ходить
за ним,
как тень, и ходить, братец ты мой! Ты бы в праву сторону, а она те в леву толкнёть, ты влево, а она те вправо, так и мотаить, так всё и мотаить!
— Видом
какая, значить? — говорил Маркуша, двигая кожей на лбу. — Разно это, — на Каме-реке один мужик щукой её видел: вынул вентерь [или мережа — ставное рыболовное орудие типа ловушки. Применяют в речном, озёрном и морском прибрежном рыболовстве — Ред.], ан глядь — щука невеличка. Он её —
за жабры, а она ему баить человечьим голосом: отпусти-де меня, Иван, я твоя доля! Он — бежать. Ну, убёг. Ему — без беды обошлось, а жена вскоре заболела да на пятый месяц и померла…
Не спалось ему в эту ночь: звучали в памяти незнакомые слова, стучась в сердце,
как озябшие птицы в стекло окна; чётко и ясно стояло перед ним доброе лицо женщины, а
за стеною вздыхал ветер, тяжёлыми шматками падал снег с крыши и деревьев, словно считая минуты, шлёпались капли воды, — оттепель была в ту ночь.
«
За утреню пойти, что ли?» — спросил он себя и вспомнил,
как года три тому назад, жарким летним вечером, Наталья, хитро улыбаясь, сунула ему бумажку, шепнув...