Неточные совпадения
Матвею почему-то
было жалко отца; ему казалось, что вот он сейчас оборвёт песню и
заплачет.
Матвей
заплакал:
было и грустно и радостно слышать, что отец так говорит о матери. Старик, наклонясь, закрыл лицо его красными волосами бороды и, целуя в лоб, шептал...
Иногда она сносила в комнату все свои наряды и долго примеряла их, лениво одеваясь в голубое, розовое или алое, а потом снова садилась у окна, и по смуглым щекам незаметно, не изменяя задумчивого выражения доброго лица, катились крупные слёзы. Матвей спал рядом с комнатою отца и часто сквозь сон слышал, что мачеха
плачет по ночам. Ему
было жалко женщину; однажды он спросил её...
Она
заплакала. Казалось, что глаза её тают, — так обильно текли слёзы.
Будь это раньше, он, обняв её, стал бы утешать, гладя щёки ей, и, может
быть, целовал, а сейчас он боялся подойти к ней.
Ночами, чувствуя, что в сердце его, уже отравленном, отгнивает что-то дорогое и хорошее, а тело горит в бурном вожделении, он бессильно
плакал, — жалко и горько
было сознавать, что каждый день не даёт, а отнимает что-то от души и становится в ней пусто, как в поле за городом.
Город опустел, притих, мокрый, озябший, распухший от дождя; галки, вороны, воробьи — всё живое попряталось; звуки отсырели, растаяли, слышен
был только жалобный
плач дождя, и ночами казалось, что кто-то — большой, утомлённый, невидимый — безнадёжно молит о помощи...
Юноша стыдливо опустил голову, не находя слов утешения для человека, который
был вдвое старше его и —
плакал.
— «А он дважды сказал — нет, нет, и — помер. Сегодня его торжественно хоронили, всё духовенство
было, и оба хора певчих, и весь город. Самый старый и умный человек
был в городе. Спорить с ним не мог никто. Хоть мне он и не друг и даже нажёг меня на двести семьдесят рублей, а жалко старика, и когда опустили гроб в могилу,
заплакал я», — ну, дальше про меня пошло…
«Вот и покров прошёл. Осень стоит суха и холодна. По саду летит мёртвый лист, а земля отзывается на шаги по ней звонко, как чугун. Явился в город проповедник-старичок, собирает людей и о душе говорит им. Наталья сегодня ходила слушать его, теперь сидит в кухне,
плачет, а сказать ничего не может, одно говорит — страшно! Растолстела она безобразно, задыхается даже от жиру и неестественно много
ест. А от Евгеньи ни словечка. Забыла».
После этого разговора
выпили мы с дядей Марком вина и домашнего пива, захмелели оба,
пел он баском старинные песни, и опять выходило так, как будто два народа сочиняли их: один весёлый и свободный, другой унылый и безрадостный.
Пел он и
плакал, и я тоже. Очень
плакал, и не стыдно мне этого нисколько».
И долго рассказывал о том, что не знает русский человек меры во власти и что ежели мученому дать в руки власть, так он немедля сам всех мучить начнет, извергом людям
будет. Говорил про Ивана Грозного, про Аввакума-протопопа, Аракчеева и про других людодёров. С
плачем, со слезами — мучили.
Поп позвал меня к себе, и она тоже пошла с Любой, сидели там,
пили чай, а дядя Марк доказывал, что хорошо бы в городе театр завести. Потом попадья прекрасно играла на фисгармонии, а Люба вдруг
заплакала, и все они ушли в другую комнату. Горюшина с попадьёй на ты, а поп зовёт её Дуня, должно
быть, родственница она им. Поп, оставшись с дядей, сейчас же начал говорить о боге; нахмурился, вытянулся, руку поднял вверх и, стоя середи комнаты, трясёт пышными волосами. Дядя отвечал ему кратко и нелюбезно.
— Нельзя — не
буду, — ответил Фока, ненужно задирая голову лошади и вводя её в оглобли, а лошадь, вздрагивая и мигая,
плакала.
И вдруг, с лёгкостью, изумившей его, он вошёл в эту семью: отправился однажды к мяснику Посулову
платить деньги, разговорился с ним и неожиданно
был приглашён в воскресенье на пирог.
— Иногда мне бывает так трудно, что я просто не знаю, что делать, — сунусь куда-нибудь в угол и
плачу даже, право! Если бы можно
было какой-нибудь плёткой хлестать время, чтобы оно шло скорее и я выросла…