Неточные совпадения
— Вот, коли
будете писать, так уж кстати извольте и счеты поверить: надо деньги
заплатить.
— Еще поскорее! Торопит, стало
быть нужно. Это очень несносно — переезжать: с переездкой всегда хлопот много, — сказал Алексеев, — растеряют, перебьют — очень скучно! А у вас такая славная квартира… вы что
платите?
— Видишь, и сам не знаешь! А там, подумай: ты
будешь жить у кумы моей, благородной женщины, в покое, тихо; никто тебя не тронет; ни шуму, ни гаму, чисто, опрятно. Посмотри-ка, ведь ты живешь точно на постоялом дворе, а еще барин, помещик! А там чистота, тишина;
есть с кем и слово перемолвить, как соскучишься. Кроме меня, к тебе и ходить никто не
будет. Двое ребятишек — играй с ними, сколько хочешь! Чего тебе? А выгода-то, выгода какая. Ты что здесь
платишь?
Ему доступны
были наслаждения высоких помыслов; он не чужд
был всеобщих человеческих скорбей. Он горько в глубине души
плакал в иную пору над бедствиями человечества, испытывал безвестные, безыменные страдания, и тоску, и стремление куда-то вдаль, туда, вероятно, в тот мир, куда увлекал его, бывало, Штольц…
— Не
платили месяца три, так и
будет куча! Вот оно тут записано, не украли!
Из людской слышалось шипенье веретена да тихий, тоненький голос бабы: трудно
было распознать,
плачет ли она или импровизирует заунывную песню без слов.
У него
был свой сын, Андрей, почти одних лет с Обломовым, да еще отдали ему одного мальчика, который почти никогда не учился, а больше страдал золотухой, все детство проходил постоянно с завязанными глазами или ушами да
плакал все втихомолку о том, что живет не у бабушки, а в чужом доме, среди злодеев, что вот его и приласкать-то некому, и никто любимого пирожка не испечет ему.
От этого и диван в гостиной давным-давно весь в пятнах, от этого и кожаное кресло Ильи Ивановича только называется кожаным, а в самом-то деле оно — не то мочальное, не то веревочное: кожи-то осталось только на спинке один клочок, а остальная уж пять лет как развалилась в куски и слезла; оттого же, может
быть, и ворота все кривы, и крыльцо шатается. Но
заплатить за что-нибудь, хоть самонужнейшее, вдруг двести, триста, пятьсот рублей казалось им чуть не самоубийством.
Андрей подъехал к ней, соскочил с лошади, обнял старуху, потом хотел
было ехать — и вдруг
заплакал, пока она крестила и целовала его. В ее горячих словах послышался ему будто голос матери, возник на минуту ее нежный образ.
— Вот он, комплимент, которого я ждала! — радостно вспыхнув, перебила она. — Знаете ли, — с живостью продолжала потом, — если б вы не сказали третьего дня этого «ах» после моего пения, я бы, кажется, не уснула ночь, может
быть,
плакала бы.
— Если правда, что вы
заплакали бы, не услыхав, как я ахнул от вашего пения, то теперь, если вы так уйдете, не улыбнетесь, не подадите руки дружески, я… пожалейте, Ольга Сергевна! Я
буду нездоров, у меня колени дрожат, я насилу стою…
— Да, теперь, может
быть, когда уже видели, как
плачет о вас женщина… Нет, — прибавила она, — у вас нет сердца. Вы не хотели моих слез, говорите вы, так бы и не сделали, если б не хотели…
— У сердца, когда оно любит,
есть свой ум, — возразила она, — оно знает, чего хочет, и знает наперед, что
будет. Мне вчера нельзя
было прийти сюда: к нам вдруг приехали гости, но я знала, что вы измучились бы, ожидая меня, может
быть, дурно бы спали: я пришла, потому что не хотела вашего мученья… А вы… вам весело, что я
плачу. Смотрите, смотрите, наслаждайтесь!..
«В самом деле, сирени вянут! — думал он. — Зачем это письмо? К чему я не спал всю ночь, писал утром? Вот теперь, как стало на душе опять покойно (он зевнул)… ужасно спать хочется. А если б письма не
было, и ничего б этого не
было: она бы не
плакала,
было бы все по-вчерашнему; тихо сидели бы мы тут же, в аллее, глядели друг на друга, говорили о счастье. И сегодня бы так же и завтра…» Он зевнул во весь рот.
Он выбивался из сил,
плакал, как ребенок, о том, что вдруг побледнели радужные краски его жизни, о том, что Ольга
будет жертвой. Вся любовь его
была преступление, пятно на совести.
— А я-то! — задумчиво говорила она. — Я уж и забыла, как живут иначе. Когда ты на той неделе надулся и не
был два дня — помнишь, рассердился! — я вдруг переменилась, стала злая. Бранюсь с Катей, как ты с Захаром; вижу, как она потихоньку
плачет, и мне вовсе не жаль ее. Не отвечаю ma tante, не слышу, что она говорит, ничего не делаю, никуда не хочу. А только ты пришел, вдруг совсем другая стала. Кате подарила лиловое платье…
— Тебе понравились однажды мои слезы, теперь, может
быть, ты захотел бы видеть меня у ног своих и так, мало-помалу, сделать своей рабой, капризничать, читать мораль, потом
плакать, пугаться, пугать меня, а после спрашивать, что нам делать?
Он молча поцеловал у ней руку и простился с ней до воскресенья. Она уныло проводила его глазами, потом села за фортепьяно и вся погрузилась в звуки. Сердце у ней о чем-то
плакало,
плакали и звуки. Хотела
петь — не поется!
А между тем заметно
было, что там жили люди, особенно по утрам: на кухне стучат ножи, слышно в окно, как полощет баба что-то в углу, как дворник рубит дрова или везет на двух колесах бочонок с водой; за стеной
плачут ребятишки или раздается упорный, сухой кашель старухи.
—
Плачет, не спит этот ангел! — восклицал Обломов. — Господи! Зачем она любит меня? Зачем я люблю ее? Зачем мы встретились? Это все Андрей: он привил любовь, как оспу, нам обоим. И что это за жизнь, всё волнения да тревоги! Когда же
будет мирное счастье, покой?
Он молчал и в ужасе слушал ее слезы, не смея мешать им. Он не чувствовал жалости ни к ней, ни к себе; он
был сам жалок. Она опустилась в кресло и, прижав голову к платку, оперлась на стол и
плакала горько. Слезы текли не как мгновенно вырвавшаяся жаркая струя, от внезапной и временной боли, как тогда в парке, а изливались безотрадно, холодными потоками, как осенний дождь, беспощадно поливающий нивы.
— Мне ужасно скучно
будет, — сказала она, —
плакать готова, я точно сирота теперь. Ma tante! Посмотрите, Андрей Иваныч едет! — плаксиво прибавила она.
У ней сердце отошло, отогрелось. Она успокоительно вздохнула и чуть не
заплакала. К ней мгновенно воротилось снисхождение к себе, доверенность к нему. Она
была счастлива, как дитя, которое простили, успокоили и обласкали.
— А слезы? — сказала она. — Разве они не от сердца
были, когда я
плакала? Я не лгала, я
была искренна…
— Боже мой! О чем не
заплачут женщины? Вы сами же говорите, что вам
было жаль букета сирени, любимой скамьи. К этому прибавьте обманутое самолюбие, неудавшуюся роль спасительницы, немного привычки… Сколько причин для слез!
Пришел срок присылки денег из деревни: Обломов отдал ей все. Она выкупила жемчуг и
заплатила проценты за фермуар, серебро и мех, и опять готовила ему спаржу, рябчики, и только для виду
пила с ним кофе. Жемчуг опять поступил на свое место.
— Они ничего не должны.
Были должны постом мяснику двенадцать с полтиной, так еще на третьей неделе отдали; за сливки молочнице тоже
заплатили — они ничего не должны.
Между тем ей не хотелось
плакать, не
было внезапного трепета, как в то время, когда играли нервы, пробуждались и высказывались ее девические силы. Нет, это не то!
Как же она вынесет эту жизнь? Сначала бьется, отыскивая и угадывая тайну жизни,
плачет, мучится, потом привыкает, толстеет,
ест, спит, тупеет…
Нет, не так бы с ней
было: она —
плачет, мучится, чахнет и умирает в объятиях любящего, доброго и бессильного мужа… Бедная Ольга!
— Не говори, не говори! — остановила его она. — Я опять, как на той неделе,
буду целый день думать об этом и тосковать. Если в тебе погасла дружба к нему, так из любви к человеку ты должен нести эту заботу. Если ты устанешь, я одна пойду и не выйду без него: он тронется моими просьбами; я чувствую, что я
заплачу горько, если увижу его убитого, мертвого! Может
быть, слезы…
Никто не видал последних его минут, не слыхал предсмертного стона. Апоплексический удар повторился еще раз, спустя год, и опять миновал благополучно: только Илья Ильич стал бледен, слаб, мало
ел, мало стал выходить в садик и становился все молчаливее и задумчивее, иногда даже
плакал. Он предчувствовал близкую смерть и боялся ее.