Неточные совпадения
Матвей выскочил вон из комнаты; по двору, согнув шею и качаясь на длинных ногах, шёл солдат, одну руку он протянул вперёд, а
другою дотрагивался до головы, осыпанной землёю, и отряхал
с пальцев густую, тёмно-красную грязь.
— Про себя? — повторил отец. — Я — что же? Я, брат, не умею про себя-то! Ну, как сбежал отец мой на Волгу, было мне пятнадцать лет. Озорной был. Ты вот тихий, а я — ух какой озорник был! Били меня за это и отец и многие
другие, кому надо было. А я не вынослив был на побои, взлупят меня, я — бежать! Вот однажды отец и побей меня в Балахне, а я и убёг на плотах в Кузьдемьянск.
С того и началось житьё моё: потерял ведь я отца-то, да так и не нашёл никогда — вот какое дело!
Положив тяжёлую руку на голову сына,
другой,
с отрезанным суставом мизинца, он отёр своё красное виноватое лицо.
— Ты одно помни: нет худа без добра, а и добро без худа — чудо! Господь наш русский он добрый бог, всё терпит. Он видит: наш-то брат не столь зол, сколько глуп. Эх, сынок! Чтобы человека осудить, надо
с год подумать. А мы, согрешив по-человечьи, судим
друг друга по-звериному: сразу хап за горло и чтобы душа вон!
Слушая чудесные сказки отца, мальчик вспоминал его замкнутую жизнь: кроме лекаря Маркова и молодого дьячка Коренева, никто из горожан не ходил в гости, а старик Кожемякин почти никогда не гулял по городу, как гуляют все
другие жители, нарядно одетые,
с жёнами и детьми.
А
другой раз я сам устерёг одного сударя,
с горшком тепла за амбаром поймал: сидит на корточках и раздувает тихонько огонёк.
В голове Кожемякина бестолково, как мошки в луче солнца, кружились мелкие серые мысли, в небе неустанно и деловито двигались на юг странные фигуры облаков, напоминая то копну сена, охваченную синим дымом, или серебристую кучу пеньки, то огромную бородатую голову без глаз
с открытым ртом и острыми ушами, стаю серых собак, вырванное
с корнем дерево или изорванную шубу
с длинными рукавами — один из них опустился к земле, а
другой, вытянувшись по ветру, дымит голубым дымом, как печная труба в морозный день.
Выйдя из ворот, он видит: впереди, домов за десяток, на пустынной улице стоят две женщины, одна —
с вёдрами воды на плечах,
другая —
с узлом подмышкой; поравнявшись
с ними, он слышит их мирную беседу: баба
с вёдрами, изгибая шею, переводит коромысло
с плеча на плечо и, вздохнув, говорит...
Баба
с вёдрами, не сводя глаз
с прохожего, отвечает медленно, думая как бы о
другом о чём-то...
Сквозь пустые окна верхнего этажа видно небо, внутри дома хаотически торчат обугленные стропила, балки, искалеченные колоды дверей; на гниющем дереве зелёные пятна плесени, в мусоре густо разросся бурьян, из окон сонно кивает чернобыльник, крапива и пырей.
С одной стороны дома — сад, в нём обгоревшие вётлы,
с другой — двор,
с проваленными крышами построек.
Но, сбегав раза два в трактир, и мужики становились бойчее, на ругань отвечали руганью, на шутки — шутками; к полудню почти все они были выпивши, и споры их
с покупателями нередко разрешались боем. Являлся базарный староста Леснов, приходил Анкудин и
другой будочник — Мохоедов; пьяных и буянов отправляли в пожарную. Солидные люди, внушительно крякая, говорили мужикам...
Матвея поражало обилие позорных слов в речах людей, поражала лёгкость,
с которой люди старались обидеть
друг друга, и малая восприимчивость их к этим обидам.
Матвею нравилось сидеть в кухне за большим, чисто выскобленным столом; на одном конце стола Ключарев
с татарином играли в шашки, — от них веяло чем-то интересным и серьёзным, на
другом солдат раскладывал свою книгу, новые большие счёты, подводя итоги работе недели; тут же сидела Наталья
с шитьём в руках, она стала менее вертлявой, и в зелёных глазах её появилась добрая забота о чём-то.
Пока они спорили, татарин, прищуривая то один, то
другой глаз, играл сам
с собою, а Матвей, слушая крик старого солдата и всматриваясь в непоколебимое лицо Ключарева, старался понять, кто из них прав.
Это грозило какими-то неведомыми тревогами, но вместе
с тем возбуждало любопытство, а оно, обтачиваясь
с каждым словом, становилось всё требовательнее и острее. Все трое смотрели
друг на
друга, недоуменно мигая, и говорили вполголоса, а Шакир даже огня в лампе убавил.
И была
другая причина, заставлявшая держать Маркушу: его речи о тайных, необоримых силах, которые управляют жизнью людей, легко и плотно сливались со всем, о чём думалось по ночам, что было пережито и узнано; они склеивали всё прошлое в одно крепкое целое, в серый круг высоких стен, каждый новый день влагался в эти стены, словно новый кирпичик, — эти речи усыпляли душу, пытавшуюся порою приподняться, заглянуть дальше завтрашнего дня
с его клейкой, привычной скукой.
Но вот всё чаще в речь её стали вмешиваться тёмные пятна каких-то незнакомых слов, они разделяли, разрывали понятное, и прежде чем он успевал догадаться, что значило то или
другое слово, речь её уходила куда-то далеко, и неясно было: какая связь между тем, что она говорит сейчас,
с тем, что говорила минутою раньше?
Весь город знал, что в монастыре балуют; сам исправник Ногайцев говорил выпивши, будто ему известна монахиня, у которой груди на редкость неровные: одна весит пять фунтов, а
другая шесть
с четвертью. Но ведь «не согрешив, не покаешься, не покаявшись — не спасёшься», балуют — за себя, а молятся день и ночь — за весь мир.
Ему казалось, что тут две женщины: одна хорошая и милая,
с нею легко и приятно, а
другая — любит насмехаться и командовать.
— «А он дважды сказал — нет, нет, и — помер. Сегодня его торжественно хоронили, всё духовенство было, и оба хора певчих, и весь город. Самый старый и умный человек был в городе. Спорить
с ним не мог никто. Хоть мне он и не
друг и даже нажёг меня на двести семьдесят рублей, а жалко старика, и когда опустили гроб в могилу, заплакал я», — ну, дальше про меня пошло…
Другой раз он видел её летним вечером, возвращаясь из Балымер: она сидела на краю дороги, под берёзой,
с кузовом грибов за плечами. Из-под ног у неё во все стороны расползлись корни дерева. Одетая в синюю юбку, белую кофту, в жёлтом платке на голове, она была такая светлая, неожиданная и показалась ему очень красивой. Под платком, за ушами, у неё были засунуты грозди ещё неспелой калины, и бледно-розовые ягоды висели на щеках, как серьги.
— Живёшь, живёшь и вдруг
с ужасом видишь себя в чужой стране, среди чужих людей. И все
друг другу чужды, ничем не связаны, — ничем живым, а так — мёртвая петля сдавила всех и душит…
Пошла я на
другой день гулять, вышла за город и
с горки посмотрела на него какими-то новыми глазами.
Часто, слушая её речь, он прикрывал глаза, и ему грезилось, что он снова маленький, а
с ним беседует отец, — только
другим голосом, — так похоже на отцовы истории изображала она эту жизнь.
А на дворе как-то вдруг явился новый человек, маленький, угловатый, ободранный,
с тонкими ногами и ненужной бородкой на жёлтом лице. Глаза у него смешно косили, забегая куда-то в переносье; чтобы скрыть это, он прищуривал их, и казалось, что в лице у него плохо спрятан маленький ножик о двух лезвиях, одно — побольше,
другое — поменьше.
— Только —
с другой стороны…
У постоялки только что начался урок, но дети выбежали на двор и закружились в пыли вместе со стружками и опавшим листом; маленькая, белая как пушинка, Люба, придерживая платье сжатыми коленями, хлопала в ладоши, глядя, как бесятся Боря и толстый Хряпов: схватившись за руки, они во всю силу топали ногами о землю и, красные
с натуги, орали в лицо
друг другу...
— Сгниёте вы в грязи, пока, в носах ковыряя, душу искать станете, не нажили ещё вы её: непосеянного — не сожнёшь! Занимаетесь розысками души, а чуть что —
друг друга за горло, и жизнь
с вами опасна, как среди зверей. Человек же в пренебрежении и один на земле, как на болотной кочке, а вокруг трясина да лесная тьма. Каждый один, все потеряны, всюду тревога и безместное брожение по всей земле. Себя бы допрежде нашли,
друг другу подали бы руки крепко и неразрывно…
Гляжу я на людей:
с виду разномастен народ на земле, а чуть вскроется нутро, и все как-то похожи
друг на
друга бесприютностью своей и беспокойством души».
Кожемякин обернулся, держась за стол, — сзади него, за
другим столом сидели Вася
с Максимом, почти касаясь головами
друг друга, и Максим читал, как дьячок над покойником.
…Явились три девицы, одна сухонькая и косая, со свёрнутой шеей, а две
другие, одинаково одетые и толстые, были на одно лицо. Савка
с Дроздовым не могли разобрать, которая чья, путали их, ругались и дрались, потом Дроздов посоветовал Савке намазать лицо его девицы сажей, так и сделали, а после этого девица начала говорить басом.
Все бросились
друг на
друга, заорали, сбились в чёрный ком и — исчезли, провалясь сквозь землю,
с воплями и грохотом.
Усмехнулся, тряхнул головой, и лицо его вдруг стало
другим, точно маска свалилась
с него.
— Не прыгай, это недостойно твоего сана! Я говорю — снимите цепи
с человека, снимите их все и навсегда, а ты — вот, — готовы
другие!
Дядя Марк обещал ему
с десяток
других подобных представить, а парень просит...
После этого разговора выпили мы
с дядей Марком вина и домашнего пива, захмелели оба, пел он баском старинные песни, и опять выходило так, как будто два народа сочиняли их: один весёлый и свободный,
другой унылый и безрадостный. Пел он и плакал, и я тоже. Очень плакал, и не стыдно мне этого нисколько».
И долго рассказывал о том, что не знает русский человек меры во власти и что ежели мученому дать в руки власть, так он немедля сам всех мучить начнет, извергом людям будет. Говорил про Ивана Грозного, про Аввакума-протопопа, Аракчеева и про
других людодёров.
С плачем, со слезами — мучили.
— Нам, брат, не фыркать
друг на
друга надо, а, взяв
друг друга крепко за руки,
с доверием душевным всем бы спокойной работой дружно заняться для благоустройства земли нашей, пора нам научиться любить горемычную нашу Русь!
Поп позвал меня к себе, и она тоже пошла
с Любой, сидели там, пили чай, а дядя Марк доказывал, что хорошо бы в городе театр завести. Потом попадья прекрасно играла на фисгармонии, а Люба вдруг заплакала, и все они ушли в
другую комнату. Горюшина
с попадьёй на ты, а поп зовёт её Дуня, должно быть, родственница она им. Поп, оставшись
с дядей, сейчас же начал говорить о боге; нахмурился, вытянулся, руку поднял вверх и, стоя середи комнаты, трясёт пышными волосами. Дядя отвечал ему кратко и нелюбезно.
Кожемякин видел, что дворник
с горбуном нацеливаются
друг на
друга, как петухи перед боем: так же напряглись и, наклонив головы, вытянули шеи, так же неотрывно, не мигая, смотрят в глаза
друг другу, — это возбуждало в нём тревогу и было забавно.
Фершал же, видно,
другого толка, он больше молчит да кашляет, спорит — редко, только
с Комаровским и всегда от евангелия.
К вечеру мысль о женитьбе совершенно пленила его, он рисовал себе одну за
другой картины будущей жизни и всё
с большей радостью думал, что вот, наконец, нашёл себе давно желанное место в жизни — прочное и спокойное.
Маленький тёмный домик, где жила Горюшина, пригласительно высунулся из ряда
других домов, покачнувшись вперёд, точно кланяясь и прося о чём-то. Две ставни были сорваны, одна висела косо, а на крыше, поросшей мхом, торчала выщербленная,
с вывалившимися кирпичами, чёрная труба. Убогий вид дома вызвал у Кожемякина скучное чувство, а силы всё более падали, дышать было трудно, и решение идти к Горюшиной таяло.
Мешая свои краски, теряя формы, дома города сливались один
с другим; розовела и серебрилась пыльная зелень садов, над нею курился дым, голубой и серый.
Держим один
другого за шиворот и толчёмся на одном месте, а питаемся не от плодов и сокровищ земли, а кровью ближнего, а кровь — дрянная, ибо отравлена водочкой-с, да-с!
Широко шагая, пошёл к землянке, прислонившейся под горой. Перед землянкой горел костёр, освещая чёрную дыру входа в неё, за высокой фигурой рыбака влачились по песку две тени, одна — сзади, чёрная и короткая, от огня,
другая — сбоку, длинная и посветлее, от луны. У костра вытянулся тонкий, хрупкий подросток,
с круглыми глазами на задумчивом монашеском лице.
И все единицы должны
друг ко
другу плотно стоять, и чтобы единица знала, что она не просто палочка
с крючком, а есть в ней живая сила, тогда и нолики её оценят.
— У мировых выступал! —
с гордостью, дёрнув головой, сказал Тиунов. — Ходатайствовал за обиженных, как же! Теперь это запретили, не мне — персонально, — а всем вообще, кроме адвокатов со значками. Они же сами и устроили запрещение: выгодно ли им, ежели бы мы могли
друг друга сами защищать? И вот опять — видите? И ещё: всех людей судят чиновники, ну, а разве может чиновник всякую натуру понять?
В дверь снова вдвинули круглый стол, накрытый для ужина: посреди него, мордами
друг ко
другу, усмехалась пара поросят — один жареный, золотистый,
с пучком петрушки в ноздрях,
другой — заливной, облитый сметаною,
с бумажным розовым цветком между ушей. Вокруг них, точно разномерные булыжники, лежали жареные птицы, и всё это окружала рама солений и соусов. Едко пахло хреном, уксусом, листом чёрной смородины и лавра.
Заметил также, что хозяин старается подпоить его, подливая ему водки чаще, чем
другим, а однажды налив её в стакан
с пивом.