Неточные совпадения
— Вы ничего не говорите, так что ж тут стоять-то даром? — захрипел Захар, за неимением
другого голоса, который, по словам его, он потерял на охоте
с собаками, когда ездил
с старым барином и когда ему дунуло будто сильным ветром в горло.
Захар не обнаружил никакого особенного неудовольствия или удивления при этом приказании и упреке барина, находя, вероятно,
с своей стороны и то и
другое весьма естественным.
«Увяз, любезный
друг, по уши увяз, — думал Обломов, провожая его глазами. — И слеп, и глух, и нем для всего остального в мире. А выйдет в люди, будет со временем ворочать делами и чинов нахватает… У нас это называется тоже карьерой! А как мало тут человека-то нужно: ума его, воли, чувства — зачем это? Роскошь! И проживет свой век, и не пошевелится в нем многое, многое… А между тем работает
с двенадцати до пяти в канцелярии,
с восьми до двенадцати дома — несчастный!»
Вошел человек неопределенных лет,
с неопределенной физиономией, в такой поре, когда трудно бывает угадать лета; не красив и не дурен, не высок и не низок ростом, не блондин и не брюнет. Природа не дала ему никакой резкой, заметной черты, ни дурной, ни хорошей. Его многие называли Иваном Иванычем,
другие — Иваном Васильичем, третьи — Иваном Михайлычем.
Если при таком человеке подадут
другие нищему милостыню — и он бросит ему свой грош, а если обругают, или прогонят, или посмеются — так и он обругает и посмеется
с другими. Богатым его нельзя назвать, потому что он не богат, а скорее беден; но решительно бедным тоже не назовешь, потому, впрочем, только, что много есть беднее его.
— А коли хорошо тут, так зачем и хотеть в
другое место? Останьтесь-ка лучше у меня на целый день, отобедайте, а там вечером — Бог
с вами!.. Да, я и забыл: куда мне ехать! Тарантьев обедать придет: сегодня суббота.
— Вот вы этак все на меня!.. — Ну, ну, поди, поди! — в одно и то же время закричали
друг на
друга Обломов и Захар. Захар ушел, а Обломов начал читать письмо, писанное точно квасом, на серой бумаге,
с печатью из бурого сургуча. Огромные бледные буквы тянулись в торжественной процессии, не касаясь
друг друга, по отвесной линии, от верхнего угла к нижнему. Шествие иногда нарушалось бледно-чернильным большим пятном.
Тарантьев был человек ума бойкого и хитрого; никто лучше его не рассудит какого-нибудь общего житейского вопроса или юридического запутанного дела: он сейчас построит теорию действий в том или
другом случае и очень тонко подведет доказательства, а в заключение еще почти всегда нагрубит тому, кто
с ним о чем-нибудь посоветуется.
Дело в том, что Тарантьев мастер был только говорить; на словах он решал все ясно и легко, особенно что касалось
других; но как только нужно было двинуть пальцем, тронуться
с места — словом, применить им же созданную теорию к делу и дать ему практический ход, оказать распорядительность, быстроту, — он был совсем
другой человек: тут его не хватало — ему вдруг и тяжело делалось, и нездоровилось, то неловко, то
другое дело случится, за которое он тоже не примется, а если и примется, так не дай Бог что выйдет.
Другие гости заходили нечасто, на минуту, как первые три гостя;
с ними со всеми все более и более порывались живые связи. Обломов иногда интересовался какой-нибудь новостью, пятиминутным разговором, потом, удовлетворенный этим, молчал. Им надо было платить взаимностью, принимать участие в том, что их интересовало. Они купались в людской толпе; всякий понимал жизнь по-своему, как не хотел понимать ее Обломов, а они путали в нее и его: все это не нравилось ему, отталкивало его, было ему не по душе.
Еще более призадумался Обломов, когда замелькали у него в глазах пакеты
с надписью нужное и весьма нужное, когда его заставляли делать разные справки, выписки, рыться в делах, писать тетради в два пальца толщиной, которые, точно на смех, называли записками; притом всё требовали скоро, все куда-то торопились, ни на чем не останавливались: не успеют спустить
с рук одно дело, как уж опять
с яростью хватаются за
другое, как будто в нем вся сила и есть, и, кончив, забудут его и кидаются на третье — и конца этому никогда нет!
Но он жестоко разочаровался в первый же день своей службы.
С приездом начальника начиналась беготня, суета, все смущались, все сбивали
друг друга с ног, иные обдергивались, опасаясь, что они не довольно хороши как есть, чтоб показаться начальнику.
Но все подчиненные чего-то робели в присутствии начальника; они на его ласковый вопрос отвечали не своим, а каким-то
другим голосом, каким
с прочими не говорили.
И Илья Ильич вдруг робел, сам не зная отчего, когда начальник входил в комнату, и у него стал пропадать свой голос и являлся какой-то
другой, тоненький и гадкий, как скоро заговаривал
с ним начальник.
Все
другие с любопытством ждали, как начальник позовет Обломова, как холодно и покойно спросит, «он ли это отослал бумагу в Архангельск», и все недоумевали, каким голосом ответит ему Илья Ильич.
Пуще всего он бегал тех бледных, печальных дев, большею частию
с черными глазами, в которых светятся «мучительные дни и неправедные ночи», дев
с не ведомыми никому скорбями и радостями, у которых всегда есть что-то вверить, сказать, и когда надо сказать, они вздрагивают, заливаются внезапными слезами, потом вдруг обовьют шею
друга руками, долго смотрят в глаза, потом на небо, говорят, что жизнь их обречена проклятию, и иногда падают в обморок.
Илья Ильич еще холоднее простился
с толпой
друзей. Тотчас после первого письма старосты о недоимках и неурожае заменил он первого своего
друга, повара, кухаркой, потом продал лошадей и, наконец, отпустил прочих «
друзей».
В тесной толпе ему было душно; в лодку он садился
с неверною надеждою добраться благополучно до
другого берега, в карете ехал, ожидая, что лошади понесут и разобьют.
Робкий, апатический характер мешал ему обнаруживать вполне свою лень и капризы в чужих людях, в школе, где не делали исключений в пользу балованных сынков. Он по необходимости сидел в классе прямо, слушал, что говорили учителя, потому что
другого ничего делать было нельзя, и
с трудом,
с потом, со вздохами выучивал задаваемые ему уроки.
Этот рыцарь был и со страхом и
с упреком. Он принадлежал двум эпохам, и обе положили на него печать свою. От одной перешла к нему по наследству безграничная преданность к дому Обломовых, а от
другой, позднейшей, утонченность и развращение нравов.
Сразу он никогда не подымает
с пола платка или
другой какой-нибудь вещи, а нагнется всегда раза три, как будто ловит ее, и уж разве в четвертый поднимет, и то еще иногда уронит опять.
Если он несет чрез комнату кучу посуды или
других вещей, то
с первого же шага верхние вещи начинают дезертировать на пол.
Он глядит, разиня рот от удивления, на падающие вещи, а не на те, которые остаются на руках, и оттого держит поднос косо, а вещи продолжают падать, — и так иногда он принесет на
другой конец комнаты одну рюмку или тарелку, а иногда
с бранью и проклятиями бросит сам и последнее, что осталось в руках.
У Обломова в кабинете переломаны или перебиты почти все вещи, особенно мелкие, требующие осторожного обращения
с ними, — и всё по милости Захара. Он свою способность брать в руки вещь прилагает ко всем вещам одинаково, не делая никакого различия в способе обращения
с той или
другой вещью.
На
другой, на третий день и так далее нужно было бы приказывать то же самое вновь и вновь входить
с ним в неприятные объяснения.
Может быть, даже это чувство было в противоречии
с собственным взглядом Захара на личность Обломова, может быть, изучение характера барина внушало
другие убеждения Захару. Вероятно, Захар, если б ему объяснили о степени привязанности его к Илье Ильичу, стал бы оспаривать это.
Малейшего повода довольно было, чтоб вызвать это чувство из глубины души Захара и заставить его смотреть
с благоговением на барина, иногда даже удариться, от умиления, в слезы. Боже сохрани, чтоб он поставил
другого какого-нибудь барина не только выше, даже наравне
с своим! Боже сохрани, если б это вздумал сделать и
другой!
Захар на всех
других господ и гостей, приходивших к Обломову, смотрел несколько свысока и служил им, подавал чай и прочее
с каким-то снисхождением, как будто давал им чувствовать честь, которою они пользуются, находясь у его барина. Отказывал им грубовато: «Барин-де почивает», — говорил он, надменно оглядывая пришедшего
с ног до головы.
Но наружные сношения Обломова
с Захаром были всегда как-то враждебны. Они, живучи вдвоем, надоели
друг другу. Короткое, ежедневное сближение человека
с человеком не обходится ни тому ни
другому даром: много надо и
с той и
с другой стороны жизненного опыта, логики и сердечной теплоты, чтоб, наслаждаясь только достоинствами, не колоть и не колоться взаимными недостатками.
Несмотря, однако ж, на эту наружную угрюмость и дикость, Захар был довольно мягкого и доброго сердца. Он любил даже проводить время
с ребятишками. На дворе, у ворот, его часто видели
с кучей детей. Он их мирит, дразнит, устроивает игры или просто сидит
с ними, взяв одного на одно колено,
другого на
другое, а сзади шею его обовьет еще какой-нибудь шалун руками или треплет его за бакенбарды.
Захар, произведенный в мажордомы,
с совершенно седыми бакенбардами, накрывает стол,
с приятным звоном расставляет хрусталь и раскладывает серебро, поминутно роняя на пол то стакан, то вилку; садятся за обильный ужин; тут сидит и товарищ его детства, неизменный
друг его, Штольц, и
другие, все знакомые лица; потом отходят ко сну…
Теперь его поглотила любимая мысль: он думал о маленькой колонии
друзей, которые поселятся в деревеньках и фермах, в пятнадцати или двадцати верстах вокруг его деревни, как попеременно будут каждый день съезжаться
друг к
другу в гости, обедать, ужинать, танцевать; ему видятся всё ясные дни, ясные лица, без забот и морщин, смеющиеся, круглые,
с ярким румянцем,
с двойным подбородком и неувядающим аппетитом; будет вечное лето, вечное веселье, сладкая еда да сладкая лень…
Он то зачеркнет, то опять поставит слово. Раза три переставлял что, но выходило или бессмыслица, или соседство
с другим что.
— Наконец, — заключил доктор, — к зиме поезжайте в Париж и там, в вихре жизни, развлекайтесь, не задумывайтесь: из театра на бал, в маскарад, за город,
с визитами, чтоб около вас
друзья, шум, смех…
— Ну вот, шутка! — говорил Илья Ильич. — А как дико жить сначала на новой квартире! Скоро ли привыкнешь? Да я ночей пять не усну на новом месте; меня тоска загрызет, как встану да увижу вон вместо этой вывески токаря
другое что-нибудь, напротив, или вон ежели из окна не выглянет эта стриженая старуха перед обедом, так мне и скучно… Видишь ли ты там теперь, до чего доводил барина — а? — спросил
с упреком Илья Ильич.
—
Другие не хуже! —
с ужасом повторил Илья Ильич. — Вот ты до чего договорился! Я теперь буду знать, что я для тебя все равно, что «
другой»!
—
С глаз долой! — повелительно сказал Обломов, указывая рукой на дверь. — Я тебя видеть не могу. А! «
другие»! Хорошо!
Он вникал в глубину этого сравнения и разбирал, что такое
другие и что он сам, в какой степени возможна и справедлива эта параллель и как тяжела обида, нанесенная ему Захаром; наконец, сознательно ли оскорбил его Захар, то есть убежден ли он был, что Илья Ильич все равно, что «
другой», или так это сорвалось у него
с языка, без участия головы.
Так как же это у тебя достало духу равнять меня
с другими?
— Надеюсь, что ты понял свой проступок, — говорил Илья Ильич, когда Захар принес квасу, — и вперед не станешь сравнивать барина
с другими.
Он углубился в сравнение себя
с «
другим». Он начал думать, думать: и теперь у него формировалась идея, совсем противоположная той, которую он дал Захару о
другом.
«Ведь и я бы мог все это… — думалось ему, — ведь я умею, кажется, и писать; писывал, бывало, не то что письма, и помудренее этого! Куда же все это делось? И переехать что за штука? Стоит захотеть! „
Другой“ и халата никогда не надевает, — прибавилось еще к характеристике
другого; — „
другой“… — тут он зевнул… — почти не спит… „
другой“ тешится жизнью, везде бывает, все видит, до всего ему дело… А я! я… не „
другой“!» — уже
с грустью сказал он и впал в глубокую думу. Он даже высвободил голову из-под одеяла.
События его жизни умельчились до микроскопических размеров, но и
с теми событиями не справится он; он не переходит от одного к
другому, а перебрасывается ими, как
с волны на волну; он не в силах одному противопоставить упругость воли или увлечься разумом вслед за
другим.
Сон остановил медленный и ленивый поток его мыслей и мгновенно перенес его в
другую эпоху, к
другим людям, в
другое место, куда перенесемся за ним и мы
с читателем в следующей главе.
По указанию календаря наступит в марте весна, побегут грязные ручьи
с холмов, оттает земля и задымится теплым паром; скинет крестьянин полушубок, выйдет в одной рубашке на воздух и, прикрыв глаза рукой, долго любуется солнцем,
с удовольствием пожимая плечами; потом он потянет опрокинутую вверх дном телегу то за одну, то за
другую оглоблю или осмотрит и ударит ногой праздно лежащую под навесом соху, готовясь к обычным трудам.
Как все тихо, все сонно в трех-четырех деревеньках, составляющих этот уголок! Они лежали недалеко
друг от
друга и были как будто случайно брошены гигантской рукой и рассыпались в разные стороны, да так
с тех пор и остались.
И как уголок их был почти непроезжий, то и неоткуда было почерпать новейших известий о том, что делается на белом свете: обозники
с деревянной посудой жили только в двадцати верстах и знали не больше их. Не
с чем даже было сличить им своего житья-бытья: хорошо ли они живут, нет ли; богаты ли они, бедны ли; можно ли было чего еще пожелать, что есть у
других.
Там нашли однажды собаку, признанную бешеною потому только, что она бросилась от людей прочь, когда на нее собрались
с вилами и топорами, исчезла где-то за горой; в овраг свозили падаль; в овраге предполагались и разбойники, и волки, и разные
другие существа, которых или в том краю, или совсем на свете не было.
Задумывается ребенок и все смотрит вокруг: видит он, как Антип поехал за водой, а по земле, рядом
с ним, шел
другой Антип, вдесятеро больше настоящего, и бочка казалась
с дом величиной, а тень лошади покрыла собой весь луг, тень шагнула только два раза по лугу и вдруг двинулась за гору, а Антип еще и со двора не успел съехать.
И жена его сильно занята: она часа три толкует
с Аверкой, портным, как из мужниной фуфайки перешить Илюше курточку, сама рисует мелом и наблюдает, чтоб Аверка не украл сукна; потом перейдет в девичью, задаст каждой девке, сколько сплести в день кружев; потом позовет
с собой Настасью Ивановну, или Степаниду Агаповну, или
другую из своей свиты погулять по саду
с практической целью: посмотреть, как наливается яблоко, не упало ли вчерашнее, которое уж созрело; там привить, там подрезать и т. п.