Неточные совпадения
Конечно,
и обманывали нищих, но колокола от
того обмана не страдали,
а, может, даже зазывней звонят.
Вот этот звон
и разбередил Бонапарту душу, подумал он о
ту пору: «Всё я забрал,
а на что мне?
Колесо тихо скрипит, Валентин гнусаво
и немолчно поёт всегда одну
и ту же песню, слов которой Матвей никогда не мог расслушать. Двое мужиков работали на трепалах, двое чесали пеньку,
а седой Пушкарь, выпачканный смолою, облепленный кострикой [Кострика (кострыга) отходы трепания
и чесания конопли — Ред.]
и серебряной паутиной волокна, похож на старого медведя, каких водят цыгане
и бородатые мужики из Сергача.
—
И задумал злой сатана антихрист — дай-де возвеличу себя вдвое супротив Христа! Удвоился, взял себе число 666,
а что крест складывается из трёх частей, не из шести — про это
и забыл, дурак! С
той поры его всякому видно, кто не щепотник,
а истинной древней веры держится.
— Про себя? — повторил отец. — Я — что же? Я, брат, не умею про себя-то! Ну, как сбежал отец мой на Волгу, было мне пятнадцать лет. Озорной был. Ты вот тихий,
а я — ух какой озорник был! Били меня за это
и отец
и многие другие, кому надо было.
А я не вынослив был на побои, взлупят меня, я — бежать! Вот однажды отец
и побей меня в Балахне,
а я
и убёг на плотах в Кузьдемьянск. С
того и началось житьё моё: потерял ведь я отца-то, да так
и не нашёл никогда — вот какое дело!
Долго
и молча отец ходил по двору, заглядывая во все углы, словно искал, где бы спрятаться,
а когда, наконец, вошёл в свою горницу,
то плотно прикрыл за собою дверь, сел на кровать
и, поставив сына перед собою, крепко сжал бёдра его толстыми коленями.
А один человек — не житель, рыба
и та стаями ходит да друг друга ест…
В каждой семье есть пятнышко,
и, почитай, у всех в родне — монах али монахиня,
а то скитница отмаливают грехи-то старинные.
Пальцы дрожали, перо прыгало,
и вдруг со лба упала на бумагу капля пота. Писатель горестно ахнул: чернила расплывались, от букв пошли во все стороны лапки.
А перевернув страницу, он увидал, что фуксин прошёл сквозь бумагу
и слова «деяния же его» окружились синим пятном цвета
тех опухолей, которые появлялись после праздников под глазами рабочих. Огорчённый, он решил не трогать эту тетрадку, спрятал её
и сшил другую.
Летом, в жаркий день, Пушкарь рассказал Матвею о
том, как горела венгерская деревня, метались по улице охваченные ужасом люди, овцы, мычали коровы в хлевах, задыхаясь ядовитым дымом горящей соломы, скакали лошади, вырвавшись из стойл, выли собаки
и кудахтали куры,
а на русских солдат, лежавших в кустах за деревней, бежал во
тьме пылающий огнём человек.
Было нас человек с двадцать,
а уцелело шестеро, кажись,
и то все порублены.
Матвей видел его тяжёлый, подозрительный взгляд
и напряжённо искал, что сказать старику,
а тот сел на скамью, широко расставив голые ноги, распустил сердито надутые губы в улыбку
и спросил...
— Хорош солдат — железо, прямо сказать! Работе — друг,
а не
то, что как все у нас: пришёл, алтын сорвал, будто сук сломал, дерево сохнет,
а он
и не охнет! Говорил он про тебя намедни, что ты к делу хорошо будто пригляделся. Я ему верю. Ему во всём верить можно: язык свихнёт,
а не соврёт!
— Это такие люди — неугомонные, много я их встречал. Говорят, будто щуров сон видели они: есть такая пичужка, щур зовётся. Она снами живёт,
и песня у неё как бы сквозь дрёму: тихая да сладкая, хоть сам-то щур — большой, не меньше дрозда.
А гнездо он себе вьёт при дорогах, на перекрёстках. Сны его неведомы никому, но некоторые люди видят их.
И когда увидит человек такой сои — шабаш! Начнёт по всей земле ходить — наяву искать место, которое приснилось. Найдёт если,
то — помрёт на нём…
—
А ночью —
того лучше! — снова подмигивая, молвил отец. — Ночью, положим, все бабы лучше. —
И громогласно, сипло захохотал.
—
А вон Натанька Тиунова, хорошая какая! Бабёночка молодая, вольная, — муж-от у неё четыре года
тому назад в Воргород ушёл да так
и пропал без вести. Ты гляди-ка: пятнадцати годов девчушечку замуж выдали за вдового, всё равно как под жёрнов сунули…
— То-то — куда! — сокрушённо качая головой, сказал солдат. — Эх, парень, не ладно ты устроил! Хошь сказано, что природа
и царю воевода, — ну, всё-таки! Вот что: есть у меня верстах в сорока дружок, татарин один, — говорил он, дёргая себя за ухо. — Дам я записку к нему, — он яйца по деревням скупает, грамотен. Вы посидите у него,
а я тут как-нибудь повоюю… Эх, Матвейка, — жалко тебя мне!
В голове Кожемякина бестолково, как мошки в луче солнца, кружились мелкие серые мысли, в небе неустанно
и деловито двигались на юг странные фигуры облаков, напоминая
то копну сена, охваченную синим дымом, или серебристую кучу пеньки,
то огромную бородатую голову без глаз с открытым ртом
и острыми ушами, стаю серых собак, вырванное с корнем дерево или изорванную шубу с длинными рукавами — один из них опустился к земле,
а другой, вытянувшись по ветру, дымит голубым дымом, как печная труба в морозный день.
—
А не уважал людей — дак ведь
и то сказать надобно: за какие дела уважать нас? Живём, конечно, ну — ловкости особенной от нас для этого не требуется…
Живёт в небесах запада чудесная огненная сказка о борьбе
и победе, горит ярый бой света
и тьмы,
а на востоке, за Окуровом, холмы, окованные чёрною цепью леса, холодны
и темны, изрезали их стальные изгибы
и петли реки Путаницы, курится над нею лиловый туман осени, на город идут серые тени, он сжимается в их тесном кольце, становясь как будто всё меньше, испуганно молчит, затаив дыхание,
и — вот он словно стёрт с земли, сброшен в омут холодной жуткой
тьмы.
Однажды, тёмным вечером, Кожемякин вышел на двор
и в сырой тишине услыхал странный звук, подобный рыданиям женщины, когда она уже устала от рыданий. В
то же время звук этот напоминал заунывные песни Шакира, — которые он всегда напевал за работой,
а по праздникам сидя на лавке у ворот.
— Ну — летит. Ничего. Тень от неё по земле стелется. Только человек ступит в эту тень
и — пропал!
А то обернётся лошадью,
и если озеро по дороге ей — она его одним копытом всё на землю выплескивает…
—
А я думал, ты дальний! — разочарованно сказал он.
Тот поднял треугольное лицо
и объяснил, пристально глядя на Матвея...
Пока они спорили, татарин, прищуривая
то один,
то другой глаз, играл сам с собою,
а Матвей, слушая крик старого солдата
и всматриваясь в непоколебимое лицо Ключарева, старался понять, кто из них прав.
— Ты не бойся! — глумится он. — Я не до смерти тебя, я
те нос на ухо посажу, только
и всего дела! Ты води руками, будто тесто месишь али мух ловишь,
а я подожду, пока не озяб. Экой у тебя кулак-от! С полпуда, чай, весу? Каково-то будет жене твоей!
Он ушёл на завод
и долго сидел там, глядя, как бородатый Михайло, пятясь задом, шлихтует верёвку, протирая её поочерёдно
то конским волосом,
то мокрой тряпицей. Мужик размахивал руками так, как будто ему хотелось идти вперёд,
а кто-то толкает его в грудь
и он невольно пятится назад. Под ноги ему подвернулась бобина, он оттолкнул её, ударив пяткой. Конус дерева откатился
и, сделав полукруг, снова лёг под ноги,
и снова Михайло, не оглядываясь, отшвырнул его,
а он опять подкатился под ноги.
«Все уходят, — думалось ему с лёгкой, как туман, обидой, вдруг коснувшейся сердца. Чуть кто получше —
то умрёт,
то убежит, как Созонт
и Марков,
а то прогонят, как дьячка…»
— Смешной какой вы! Так уж выстроили город — в Сибири. Ваш город — здесь выстроили,
а тот — там, вот
и всё!
И Матвей испугался, когда они, торопливо
и тихо, рассказали ему, что полиция приказывает смотреть за постоялкой в оба глаза, — женщина эта не может отлучаться из города,
а те, у кого она живёт, должны доносить полиции обо всём, что она делает
и что говорит.
Это грозило какими-то неведомыми тревогами, но вместе с
тем возбуждало любопытство,
а оно, обтачиваясь с каждым словом, становилось всё требовательнее
и острее. Все трое смотрели друг на друга, недоуменно мигая,
и говорили вполголоса,
а Шакир даже огня в лампе убавил.
Вдруг его тяжко толкнуло в грудь
и голову тёмное воспоминание. Несколько лет назад, вечером, в понедельник, день будний, на колокольнях города вдруг загудели большие колокола. В монастыре колокол кричал торопливо, точно кликуша,
и казалось, что бьют набат,
а у Николы звонарь бил неровно:
то с большою силою,
то едва касаясь языком меди; медь всхлипывала, кричала.
— Эк вы, братцы, наголодались по человеке-то! Ничего не видя,
а уж
и то и сё! Однако ты, Наталья, не больно распускай язык на базаре-то
и везде, — тут всё-таки полиция причастна…
В прошлые годы Матвей проводил их в кухне, читая вслух пролог или минеи, в
то время как Наталья что-нибудь шила, Шакир занимался делом Пушкаря,
а кособокий безродный человек Маркуша, дворник, сидя на полу, строгал палочки
и планки для птичьих клеток, которые делал ловко, щеголевато
и прочно.
Иногда играли в карты — в дураки
и свои козыри,
а то разговаривали о городских новостях или слушали рассказы Маркуши о разных поверьях, о мудрости колдуний
и колдунов, поисках кладов, шутках домовых
и всякой нечистой силы.
— Ну
и вот, — медленно
и сиповато сказывал Маркуша, — стало быть, родится человек,
а с ним
и доля его родится, да всю жизнь
и ходить за ним, как тень,
и ходить, братец ты мой! Ты бы в праву сторону,
а она
те в леву толкнёть, ты влево,
а она
те вправо, так
и мотаить, так всё
и мотаить!
И померли,
а она с
той поры так
те и живёть, как листок на ветру, — куда её понесёть, туда она
и идёть!
— Зверь, барынька,
и тот богу молится! Вон, гляди, когда месяц полный, собака воеть — это с чего?
А при солнышке собака вверх не видить, у ней глаз на даль поставлен, по земле, земная тварь, —
а при месяце она
и вверх видить…
— Доли-те?
А от бога, барынька, от него всё! Родилась, скажем, ты, он тотчас архангелем приказывает — дать ей долю, этой! Дадуть
и запишуть, — с
того и говорится: «так на роду написано» — ничего, значить, не поделаешь!
— Вот
те и доли!
А есть ещё прадоли — они на города даются, на сёла: этому городу — под горой стоять,
тому селу — в лесе!
—
А они — на испытание. Родилась ты,
а — какова будешь? Вот
те долю
и дають — покажи себя, значить, какого ты смирения!
Только — пымали они конокрада
и бьють,
а Натрускин прибёг о
то место, давай кричать: не надо!
Не спалось ему в эту ночь: звучали в памяти незнакомые слова, стучась в сердце, как озябшие птицы в стекло окна; чётко
и ясно стояло перед ним доброе лицо женщины,
а за стеною вздыхал ветер, тяжёлыми шматками падал снег с крыши
и деревьев, словно считая минуты, шлёпались капли воды, — оттепель была в
ту ночь.
А она всё улыбалась ласковой, скользящей улыбкой
и — проходила мимо него, всегда одинаково вежливая
и сдержанная в словах. Три раза в неделю Кожемякин подходил на цыпочках к переборке, отделявшей от него
ту горницу, где умерла Палага,
и, приложив ухо к тонким доскам, слушал, как постоялка учила голубоглазую, кудрявую Любу
и неуклюжего, широколицего Ваню Хряпова.
— Вот, слушайте, как мы ловили жаворонков! — возглашал Борис. — Если на землю положить зеркало так, чтобы глупый жаворонок увидал в нём себя,
то — он увидит
и думает, что зеркало — тоже небо,
и летит вниз,
а думает — эх, я лечу вверх всё! Ужасно глупая птица!
Слесаря Коптева жена мышьяком отравила. С неделю перед
тем он ей, выпивши будучи, щёку до уха разодрал, шубу изрубил топором
и сарафан, материно наследство, штофный [Немецкая шёлковая плотная ткань, обычно с разводами. — Ред.]. Вели её в тюрьму,
а она, будучи вроде как без ума, выйдя на базар, сорвала с себя всю одёжу» — ну, тут нехорошо начинается, извините!
У Маклаковых беда: Фёдоров дядя знахарку Тиунову непосильно зашиб. Она ему утин лечила, да по старости,
а может, по пьяному делу
и урони топор на поясницу ему, он, вскочив с порога, учал её за волосья трепать, да
и ударил о порог затылком, голова у неё треснула,
и с
того она отдала душу богу. По городу о суде говорят, да Маклаковы-то богаты,
а Тиуниха выпивала сильно; думать надо, что сойдёт, будто в одночасье старуха померла».
В
том же балагане таз жестяной стоял, налит водой,
и кто в эту воду трёшник,
а то семишник бросал, назад взять никак не мог, вода руку неведомой силой отталкивала,
а пальцы судорогой сводило.
В Петербурге убили царя, винят в этом дворян,
а говорить про
то запрещают. Базунова полицейский надзиратель ударил сильно в грудь, когда он о дворянах говорил, грозились в пожарную отвести, да человек известный
и стар.
А Кукишева, лавочника, — который, стыдясь своей фамилии, Кекишевым называет себя, — его забрали, он первый крикнул. Убить пробовали царя много раз, всё не удавалось, в конец же первого числа застрелили бомбой. Понять это совсем нельзя».
— Так, как-то не выходит. Приспособиться не умею, — да
и не к кому тут приспособиться — подойдёшь поближе к человеку,
а он норовит обмануть, обидеть как ни
то…
И вспомнил о
том, как, в первое время после смерти Пушкаря, Наталье хотелось занять при нём
то же место, что Власьевна занимала при его отце.
А когда горожанки на базаре
и на портомойне начали травить её за сожительство с татарином, всё с неё сошло, как дождём смыло. Заметалась она тогда, завыла...