Неточные совпадения
Потом он шагал
в комнату, и за его широкой, сутулой спиной всегда оказывалась докторша, худенькая, желтолицая, с огромными глазами. Молча поцеловав Веру Петровну, она кланялась
всем людям
в комнате, точно иконам
в церкви, садилась подальше от них и сидела, как на приеме у дантиста, прикрывая рот платком. Смотрела она
в тот угол, где потемнее, и как будто ждала, что вот сейчас из темноты кто-то позовет ее...
— Она будет очень счастлива
в известном, женском смысле понятия о счастье. Будет много любить;
потом, когда устанет, полюбит собак, котов, той любовью, как любит меня. Такая сытая, русская. А вот я не чувствую себя русской, я — петербургская. Москва меня обезличивает. Я вообще мало знаю и не понимаю Россию. Мне кажется — это страна людей, которые не нужны никому и сами себе не нужны. А вот француз, англичанин — они нужны
всему миру. И — немец, хотя я не люблю немцев.
Потом этот дьявол заражает человека болезненными пороками, а истерзав его, долго держит
в позоре старости,
все еще не угашая
в нем жажду любви, не лишая памяти о прошлом, об искорках счастья, на минуты, обманно сверкавших пред ним, не позволяя забыть о пережитом горе, мучая завистью к радостям юных.
Он тоже начал смеяться, вначале неуверенно, негромко,
потом все охотнее, свободней и наконец захохотал так, что совершенно заглушил рыдающий смешок Лютова. Широко открыв волосатый рот, он тыкал деревяшкой
в песок, качался и охал, встряхивая головою...
Клим удивлялся. Он не подозревал, что эта женщина умеет говорить так просто и шутливо. Именно простоты он не ожидал от нее;
в Петербурге Спивак казалась замкнутой, связанной трудными думами. Было приятно, что она говорит, как со старым и близким знакомым. Между прочим она спросила: с дровами сдается флигель или без дров,
потом поставила еще несколько очень житейских вопросов,
все это легко, мимоходом.
Потом он так же поклонился народу на
все четыре стороны, снял передник, тщательно сложил его и сунул
в руки большой бабе
в красной кофте.
Вот
в синем ухе колокольни зашевелилось что-то бесформенное, из него вылетела шапка,
потом — другая, вылетел комом свернутый передник, — люди на земле судорожно встряхнулись, завыли, заорали; мячами запрыгали мальчишки, а лысый мужичок с седыми усами прорезал
весь шум тонким визгом...
Она рассказала, что
в юности дядя Хрисанф был политически скомпрометирован, это поссорило его с отцом, богатым помещиком, затем он был корректором, суфлером, а после смерти отца затеял антрепризу
в провинции. Разорился и даже сидел
в тюрьме за долги.
Потом режиссировал
в частных театрах, женился на богатой вдове, она умерла, оставив
все имущество Варваре, ее дочери. Теперь дядя Хрисанф живет с падчерицей, преподавая
в частной театральной школе декламацию.
Иногда он называл фамилии арестованных, и этот перечень людей, взятых
в плен,
все слушали молча.
Потом старый литератор угрюмо говорил...
Вошли двое: один широкоплечий, лохматый, с курчавой бородой и застывшей
в ней неопределенной улыбкой, не то пьяной, не то насмешливой. У печки остановился, греясь, кто-то высокий, с черными усами и острой бородой. Бесшумно явилась молодая женщина
в платочке, надвинутом до бровей.
Потом один за другим пришло еще человека четыре, они столпились у печи, не подходя к столу,
в сумраке трудно было различить их.
Все молчали, постукивая и шаркая ногами по кирпичному полу, только улыбающийся человек сказал кому-то...
Потом все четверо сидели на диване.
В комнате стало тесно. Макаров наполнил ее дымом папирос, дьякон — густотой своего баса, было трудно дышать.
Потом пошли один за другим, но
все больше, гуще, нищеподобные люди,
в лохмотьях, с растрепанными волосами, с опухшими лицами; шли они тихо, на вопросы встречных отвечали кратко и неохотно; многие хромали.
Потом он был подпаском
в монастыре и снова жил у нас; отец очень много возился с ним, но
все неудачно.
Мутный свет обнаруживал грязноватые облака; завыл гудок паровой мельницы, ему ответил свист лесопилки за рекою,
потом засвистело на заводе патоки и крахмала, на спичечной фабрике, а по улице уже звучали шаги людей.
Все было так привычно, знакомо и успокаивало, а обыск — точно сновидение или нелепый анекдот, вроде рассказанного Иноковым. На крыльцо флигеля вышла горничная
в белом, похожая на мешок муки, и сказала, глядя
в небо...
— Среди своих друзей, — продолжала она неторопливыми словами, — он поставил меня так, что один из них, нефтяник, богач, предложил мне ехать с ним
в Париж. Я тогда еще дурой ходила и не сразу обиделась на него, но
потом жалуюсь Игорю. Пожал плечами. «Ну, что ж, — говорит. — Хам. Они тут
все хамье». И — утешил: «
В Париж, говорит, ты со мной поедешь, когда я остаток земли продам». Я еще поплакала. А
потом — глаза стало жалко. Нет, думаю, лучше уж пускай другие плачут!
— Я тоже не могла уснуть, — начала она рассказывать. — Я никогда не слышала такой мертвой тишины. Ночью по саду ходила женщина из флигеля,
вся в белом, заломив руки за голову.
Потом вышла
в сад Вера Петровна, тоже
в белом, и они долго стояли на одном месте… как Парки.
О Сергее Зубатове говорили давно и немало;
в начале — пренебрежительно, шутливо, затем —
все более серьезно,
потом Самгин стал замечать, что успехи работы охранника среди фабричных сильно смущают социал-демократов и как будто немножко радуют народников. Суслов, чья лампа вновь зажглась
в окне мезонина, говорил, усмехаясь, пожимая плечами...
— Я — оптимист.
В России это самое лучшее — быть оптимистом, этому нас учит
вся история. Не надо нервничать, как евреи. Ну, пусть немножко пошумят, поозорничают.
Потом их будут пороть. Помните, как Оболенский
в Харькове,
в Полтаве порол?
Лютов немедленно превратился
в шута, запрыгал, завизжал, заговорил со
всеми сразу;
потом, собрав у рояля гостей и дергая пальцами свой кадык, гнусным голосом запел на мотив «Дубинушки», подражая интонации Шаляпина...
— Постарел, больше, чем надо, — говорила она, растягивая слова певуче, лениво;
потом, крепко стиснув руку Самгина горячими пальцами
в кольцах и отодвинув его от себя, осмотрев с головы до ног, сказала: — Ну —
все же мужчина
в порядке! Сколько лет не видались? Ох, уж лучше не считать!
— Не совсем обошла, некоторые — касаются, — сказала Марина, выговорив слово «касаются» с явной иронией, а Самгин подумал, что
все, что она говорит, рассчитано ею до мелочей, взвешено. Кормилицыну она показывает, что на собрании убогих людей она такая же гостья, как и он. Когда писатель и Лидия одевались
в магазине, она сказала Самгину, что довезет его домой,
потом пошепталась о чем-то с Захарием, который услужливо согнулся перед нею.
Минуту
все трое молчали,
потом Турчанинов встал, отошел
в угол к дивану и оттуда сказал...
— Собирались
в доме ювелира Марковича, у его сына, Льва, — сам Маркович — за границей. Гасили огонь и
в темноте читали… бесстыдные стихи, при огне их нельзя было бы читать. Сидели парами на широкой тахте и на кушетке, целовались.
Потом, когда зажигалась лампа, — оказывалось, что некоторые девицы почти раздеты. Не
все — мальчики, Марковичу — лет двадцать, Пермякову — тоже так…
Ему казалось, что он
весь запылился, выпачкан липкой паутиной; встряхиваясь, он ощупывал костюм, ловя на нем какие-то невидимые соринки,
потом, вспомнив, что, по народному поверью, так «обирают» себя люди перед смертью, глубоко сунул руки
в карманы брюк, — от этого стало неловко идти, точно он связал себя. И, со стороны глядя, смешон, должно быть, человек, который шагает одиноко по безлюдной окраине, — шагает, сунув руки
в карманы, наблюдая судороги своей тени, маленький, плоский, серый, —
в очках.
Соединение пяти неприятных звуков этого слова как будто требовало, чтоб его произносили шепотом. Клим Иванович Самгин чувствовал, что по
всему телу, обессиливая его, растекается жалостная и скучная тревога. Он остановился, стирая платком
пот со лба, оглядываясь. Впереди,
в лунном тумане, черные деревья похожи на холмы, белые виллы напоминают часовни богатого кладбища. Дорога, путаясь между этих вилл, ползет куда-то вверх…
Были вызваны
в полицию дворники со
всей улицы,
потом, дня два, полицейские ходили по домам, что-то проверяя,
в трех домах произвели обыски,
в одном арестовали какого-то студента, полицейский среди белого дня увел из мастерской, где чинились деревянные инструменты, приятеля Агафьи Беньковского, лысого, бритого человека неопределенных лет, очень похожего на католического попа.
Потом на проспект выдвинулась похоронная процессия, хоронили героя, медные трубы выпевали мелодию похоронного марша, медленно шагали черные лошади и солдаты, зеленоватые, точно болотные лягушки, размахивал кистями и бахромой катафалк, держась за него рукою, деревянно шагала высокая женщина,
вся в черной кисее, кисея летала над нею, вокруг ее, ветер как будто разрывал женщину на куски или хотел подбросить ее к облакам.