Неточные совпадения
Я был тяжко болен, — только что встал на ноги; во время болезни, —
я это хорошо помню, — отец весело возился со
мною, потом он вдруг исчез, и его заменила бабушка, странный человек.
Она говорила ласково, весело, складно.
Я с первого же дня подружился с нею, и теперь
мне хочется, чтобы она скорее ушла со
мною из
этой комнаты.
Мне страшно; они возятся на полу около отца, задевают его, стонут и кричат, а он неподвижен и точно смеется.
Это длилось долго — возня на полу; не однажды мать вставала на ноги и снова падала; бабушка выкатывалась из комнаты, как большой черный мягкий шар; потом вдруг во тьме закричал ребенок.
Всё
это было удивительно:
я плакал редко и только от обиды, не от боли; отец всегда смеялся над моими слезами, а мать кричала...
Бабушка говорит со
мною шепотом, а с матерью — громче, но как-то осторожно, робко и очень мало.
Мне кажется, что она боится матери.
Это понятно
мне и очень сближает с бабушкой.
Над нами загудело, завыло.
Я уже знал, что
это — пароход, и не испугался, а матрос торопливо опустил
меня на пол и бросился вон, говоря...
Бабушка, сидя около
меня, чесала волосы и морщилась, что-то нашептывая. Волос у нее было странно много, они густо покрывали ей плечи, грудь, колени и лежали на полу, черные, отливая синим. Приподнимая их с пола одною рукою и держа на весу, она с трудом вводила в толстые пряди деревянный редкозубый гребень; губы ее кривились, темные глаза сверкали сердито, а лицо в
этой массе волос стало маленьким и смешным.
— Видно, в наказание господь дал, — расчеши-ка вот их, окаянные! Смолоду
я гривой
этой хвасталась, на старости кляну! А ты спи! Еще рано, — солнышко чуть только с ночи поднялось…
До нее как будто спал
я, спрятанный в темноте, но явилась она, разбудила, вывела на свет, связала всё вокруг
меня в непрерывную нить, сплела всё в разноцветное кружево и сразу стала на всю жизнь другом, самым близким сердцу моему, самым понятным и дорогим человеком, —
это ее бескорыстная любовь к миру обогатила
меня, насытив крепкой силой для трудной жизни.
Сорок лет назад пароходы плавали медленно; мы ехали до Нижнего очень долго, и
я хорошо помню
эти первые дни насыщения красотою.
—
Это, милый, от радости да от старости, — говорит она, улыбаясь. —
Я ведь уж старая, за шестой десяток лета-вёсны мои перекинулись-пошли.
За ужином они угощают ее водкой,
меня — арбузами, дыней;
это делается скрытно: на пароходе едет человек, который запрещает есть фрукты, отнимает их и выбрасывает в реку. Он одет похоже на будочника — с медными пуговицами — и всегда пьяный; люди прячутся от него.
Я хорошо видел, что дед следит за
мною умными и зоркими зелеными глазами, и боялся его. Помню,
мне всегда хотелось спрятаться от
этих обжигающих глаз.
Мне казалось, что дед злой; он со всеми говорит насмешливо, обидно, подзадоривая и стараясь рассердить всякого.
В час отдыха, во время вечернего чая, когда он, дядья и работники приходили в кухню из мастерской, усталые, с руками, окрашенными сандалом, обожженными купоросом, с повязанными тесемкой волосами, все похожие на темные иконы в углу кухни, — в
этот опасный час дед садился против
меня и, вызывая зависть других внуков, разговаривал со
мною чаще, чем с ними.
— Ты не спрашивай,
это хуже! Просто говори за
мною: «Отче наш»… Ну?
Но и сама она и все ее слова были не просты.
Это раздражало
меня, мешая запомнить молитву.
Меня обидели его слова. Он заметил
это.
— Как
это пороть? — спросил
я.
Мне было ясно, что все боятся матери; даже сам дедушка говорил с нею не так, как с другими, — тише.
Это было приятно
мне, и
я с гордостью хвастался перед братьями...
Мне захотелось самому окрасить что-нибудь, и
я сказал об
этом Саше Яковову, серьезному мальчику; он всегда держался на виду у взрослых, со всеми ласковый, готовый всем и всячески услужить. Взрослые хвалили его за послушание, за ум, но дедушка смотрел на Сашу искоса и говорил...
— Если бы не Алексей, ушла бы
я, уехала! Не могу жить в аду
этом, не могу, мамаша! Сил нет…
Я запомнил: мать — не сильная; она, как все, боится деда.
Я мешаю ей уйти из дома, где она не может жить.
Это было очень грустно. Вскоре мать действительно исчезла из дома. Уехала куда-то гостить.
Меня, Олеша, так били, что ты
этого и в страшном сне не увидишь.
Да так-то
я трижды Волгу-мать вымерял: от Симбирского до Рыбинска, от Саратова досюдова да от Астрахани до Макарьева, до ярмарки, — в
этом многие тысячи верст!
Посещение деда широко открыло дверь для всех, и с утра до вечера кто-нибудь сидел у постели, всячески стараясь позабавить
меня; помню, что
это не всегда было весело и забавно.
Чаще других бывала у
меня бабушка; она и спала на одной кровати со
мной; но самое яркое впечатление
этих дней дал
мне Цыганок.
Чуешь ли: как вошел дед в ярость, и вижу, запорет он тебя, так начал
я руку
эту подставлять, ждал — переломится прут, дедушка-то отойдет за другим, а тебя и утащат бабаня али мать! Ну, прут не переломился, гибок, моченый! А все-таки тебе меньше попало, — видишь насколько?
Я, брат, жуликоватый!..
—
Я в
этом деле умнее самого квартального! У
меня, брат, из кожи хоть голицы шей!
Я спросил бабушку, отчего
это.
— Хитрят всё, богу на смех! Ну, а дедушка хитрости
эти видит да нарочно дразнит Яшу с Мишей: «Куплю, говорит, Ивану рекрутскую квитанцию, чтобы его в солдаты не забрали:
мне он самому нужен!» А они сердятся, им
этого не хочется, и денег жаль, — квитанция-то дорогая!
Дедушка хотел было Ванюшку-то в полицию нести, да
я отговорила: возьмем, мол, себе;
это бог нам послал в тех место, которые померли.
— Знаю
я, они уговорились! Они перемигивались, карты совали друг другу под столом. Разве
это игра? Жульничать
я сам умею не хуже…
Я не выносил
этой песни и, когда дядя запевал о нищих, буйно плакал в невыносимой тоске.
Это еще более возбудило мое любопытство.
Я пошел в мастерскую и привязался к Ивану, но и он не хотел ответить
мне, смеялся тихонько, искоса поглядывая на мастера, и, выталкивая
меня из мастерской, кричал...
Я чувствовал себя чужим в доме, и вся
эта жизнь возбуждала
меня десятками уколов, настраивая подозрительно, заставляя присматриваться ко всему с напряженным вниманием.
— Нет,
это всё без толку! Тебе — не легче, а
мне — гляди-ка вот! Больше
я не стану, ну тебя!
— Опять что-то много ты привез. Гляди, однако, — не без денег ли покупал? У
меня чтобы не было
этого.
— Поди прочь, не верти хвостом! — крикнула бабушка, притопнув ногою. — Знаешь, что не люблю
я тебя в
этот день.
Случилось
это так: на дворе, у ворот, лежал, прислонен к забору, большой дубовый крест с толстым суковатым комлем. Лежал он давно.
Я заметил его в первые же дни жизни в доме, — тогда он был новее и желтей, но за осень сильно почернел под дождями. От него горько пахло мореным дубом, и был он на тесном, грязном дворе лишний.
Этот день наступил в субботу, в начале зимы; было морозно и ветрено, с крыш сыпался снег. Все из дома вышли на двор, дед и бабушка с тремя внучатами еще раньше уехали на кладбище служить панихиду;
меня оставили дома в наказание за какие-то грехи.
Нянька стянула с головы Ивана шапку; он тупо стукнулся затылком. Теперь голова его сбочилась, и кровь потекла обильней, но уже с одной стороны рта.
Это продолжалось ужасно долго. Сначала
я ждал, что Цыганок отдохнет, поднимется, сядет на полу и, сплюнув, скажет...
Мне хотелось, чтобы он ослеп скорее, —
я попросился бы в поводыри к нему, и ходили бы мы по миру вместе.
Я уже говорил ему об
этом; мастер, усмехаясь в бороду, ответил...
— Вот и ладно, и пойдем! А
я буду оглашать в городе:
это вот Василья Каширина, цехового старшины, внук, от дочери! Занятно будет…
Это удивляло
меня до онемения: бабушка была вдвое крупнее деда, и не верилось, что он может одолеть ее.
— Иду как-то великим постом, ночью, мимо Рудольфова дома; ночь лунная, молосная, вдруг вижу: верхом на крыше, около трубы, сидит черный, нагнул рогатую-то голову над трубой и нюхает, фыркает, большой, лохматый. Нюхает да хвостом по крыше и возит, шаркает.
Я перекрестила его: «Да воскреснет бог и расточатся врази его», — говорю. Тут он взвизгнул тихонько и соскользнул кувырком с крыши-то во двор, — расточился! Должно, скоромное варили Рудольфы в
этот день, он и нюхал, радуясь…
Закрыв глаза,
я вижу, как из жерла каменки, с ее серых булыжников густым потоком льются мохнатые пестрые твари, наполняют маленькую баню, дуют на свечу, высовывают озорниковато розовые языки.
Это тоже смешно, но и жутко. Бабушка, качая головою, молчит минуту и вдруг снова точно вспыхнет вся.
— А то, проклятых, видела
я;
это тоже ночью, зимой, вьюга была.
Сонный,
я зажигал свечу и ползал по полу, отыскивая врага;
это не сразу и не всегда удавалось
мне.
— А непонятно
мне — на что они? Ползают и ползают, черные. Господь всякой тле свою задачу задал: мокрица показывает, что в доме сырость; клоп — значит, стены грязные; вошь нападает — нездоров будет человек, — всё понятно! А
эти, — кто знает, какая в них сила живет, на что они насылаются?
— А ты не бойся! — басом сказала бабушка, похлопывая его по шее и взяв повод. — Али
я тебя оставлю в страхе
этом? Ох ты, мышонок…