Неточные совпадения
И
вот наступил для Петра большой, трудный день. Пётр сидит в переднем углу горницы, зная, что брови
его сурово сдвинуты, нахмурены, чувствуя, что это нехорошо, не красит
его в глазах невесты, но развести бровей не может, очи точно крепкой ниткой сшиты. Исподлобья поглядывая на гостей,
он встряхивает волосами, хмель сыплется на стол и на фату Натальи, она тоже понурилась, устало прикрыв глаза, очень бледная, испугана,
как дитя, и дрожит от стыда.
—
Как же — нет?
Вот он — птиц ловит в саду.
Светлые и точно пустые глаза
его смотрят так,
как будто Воропонов догадывается о чём-то и
вот сейчас оглушит необыкновенным словом. Иногда
он как будто и начинал говорить нечто...
Ночами, когда город мёртво спит, Артамонов вором крадётся по берегу реки, по задворкам, в сад вдовы Баймаковой. В тёплом воздухе гудят комары, и
как будто это
они разносят над землёй вкусный запах огурцов, яблок, укропа. Луна катится среди серых облаков, реку гладят тени. Перешагнув через плетень в сад, Артамонов тихонько проходит во двор,
вот он в тёмном амбаре, из угла
его встречает опасливый шёпот...
—
Вот, гляди,
как Алексей любит свою… И
его любить легко —
он весёлый, одевается барином, а ты — что? Ходишь, ни с кем не ласков, никогда не посмеёшься. С Алексеем я бы душа в душу жила, а я с
ним слова сказать не смела никогда, ты ко мне сторожем горбуна твоего приставил, нарочно, хитреца противного…
— Рубахи твои целовал, — в саду сушились, —
вот до чего обалдел!
Как же ты — не знала, не замечала за
ним этого?
Никита зашёл на кладбище, проститься с могилой отца, встал на колени пред нею и задумался, не молясь, —
вот как повернулась жизнь! Когда за спиною
его взошло солнце и на омытый росою дёрн могилы легла широкая, угловатая тень, похожая формой своей на конуру злого пса Тулуна, Никита, поклонясь в землю, сказал...
И
вот Артамонов, одетый в чужое платье, обтянутый
им, боясь пошевелиться, сконфуженно сидит,
как во сне, у стола, среди тёплой комнаты, в сухом, приятном полумраке; шумит никелированный самовар, чай разливает высокая, тонкая женщина, в чалме рыжеватых волос, в тёмном, широком платье. На её бледном лице хорошо светятся серые глаза; мягким голосом она очень просто и покорно, не жалуясь, рассказала о недавней смерти мужа, о том, что хочет продать усадьбу и, переехав в город, открыть там прогимназию.
Но Артамонов тотчас же уличил себя: это — неправильно,
вот Алексей не убежал, этот любит дело,
как любил
его отец. Этот — жаден, ненасытно жаден, и всё у
него ловко, просто.
Он вспомнил,
как однажды, после пьяной драки на фабрике, сказал брату...
Монах говорил всё живее. Вспоминая,
каким видел
он брата в прежние посещения, Пётр заметил, что глаза Никиты мигают не так виновато,
как прежде. Раньше ощущение горбуном своей виновности успокаивало — виноватому жаловаться не надлежит. А теперь
вот он жалуется, заявляет, что неправильно осуждён. И старший Артамонов боялся, что брат скажет
ему...
Настоятель внушает мне: «Ты, говорит, укрепи
его простотой твоей, ты, говорит, скажи
ему вот что и
вот как».
— Да. Отец Феодор внушает: «Читай книги!» Я — читаю, а книга для меня,
как дальний лес, шумит невнятно. Сегодняшнему дню книга не отвечает. Теперь возникли такие мысли —
их книгой не покроешь. Сектант пошёл отовсюду. Люди рассуждают,
как сны рассказывают, или — с похмелья.
Вот — Мурзин этот…
— Нет, напрасно! У
него разум — строгий. Я вначале даже боялся говорить с
ним, — и хочется, а — боюсь! А когда отец помер — Тихон очень подвинул меня к себе. Ты ведь не так любил отца,
как я. Тебя и Алексея не обидела эта несправедливая смерть, а Тихона обидела. Я ведь тогда не на монахиню рассердился за глупость её, а на бога, и Тихон сразу приметил это. «
Вот, говорит, комар живёт, а человек…»
В разорванных, кошмарных картинах этих Артамонов искал и находил себя среди обезумевших от разгула людей,
как человека почти незнакомого
ему. Человек этот пил насмерть и алчно ждал, что
вот в следующую минуту начнётся что-то совершенно необыкновенное и самое главное, самое радостное, — или упадёшь куда-то в безграничную тоску, или поднимешься в такую же безграничную радость, навсегда.
Есть такие глупо-мудрые бабы,
они как бы слепы на тот глаз, который плохое видит, Ольга
вот из эдаких.
Но все размышления внезапно пресеклись, исчезли, спугнутые страхом: Артамонов внезапно увидал пред собою того человека, который мешал
ему жить легко и умело,
как живёт Алексей,
как живут другие, бойкие люди: мешал
ему широколицый, бородатый человек, сидевший против
него у самовара;
он сидел молча, вцепившись пальцами левой руки в бороду, опираясь щекою на ладонь;
он смотрел на Петра Артамонова так печально,
как будто прощался с
ним, и в то же время так,
как будто жалел
его, укорял за что-то; смотрел и плакал, из-под
его рыжеватых век текли ядовитые слёзы; а по краю бороды, около левого глаза, шевелилась большая муха;
вот она переползла, точно по лицу покойника, на висок, остановилась над бровью, заглядывая в глаз.
Он нередко встречал в доме брата Попову с дочерью, всё такую же красивую, печально спокойную и чужую
ему. Она говорила с
ним мало и так,
как, бывало,
он говорил с Ильей, когда думал, что напрасно обидел сына. Она
его стесняла. В тихие минуты образ Поповой вставал пред
ним, но не возбуждал ничего, кроме удивления;
вот, человек нравится, о
нём думаешь, но — нельзя понять, зачем
он тебе нужен, и говорить с
ним так же невозможно,
как с глухонемым.
— Ты не гляди, кто каков, плох, хорош, это непрочно стоит, вчера было хорошо, а сегодня — плохо. Я, Пётр Ильич, всё видел, и плохое и хорошее, ох, много я видел! Бывало — вижу:
вот оно, хорошее! А
его и нет. Я —
вот он я, а
его нету,
его,
как пыль ветром, снесло. А я —
вот! Так ведь я — что? Муха между людей, меня и не видно. А — ты…
Вот он идёт рядом с Мироном по двору фабрики к пятому корпусу, этот корпус ещё только вцепился в землю, пятый палец красной кирпичной лапы;
он стоит весь опутанный лесами, на полках лесов возятся плотники, блестят
их серебряные топоры, блестят стеклом и золотом очки Мирона,
он вытягивает руку, точно генерал на старинной картинке ценою в пятачок, Митя, кивая головою, тоже взмахивает руками,
как бы бросая что-то на землю.
Иногда Яков думал, что Митя Лонгинов явился не из весёлой, беспечной страны, а выскочил из какой-то скучной, тёмной ямы, дорвался до незнакомых, новых для
него людей и от радости, что, наконец, дорвался, пляшет пред
ними, смешит, умиляется обилию
их, удивлён чем-то.
Вот в этом
его удивлении Яков подмечал нечто глуповатое; так удивляется мальчишка в магазине игрушек, но — мальчишка, умно и сразу отличающий,
какие игрушки лучше.
— Ты воображаешь, что легко жить тайной любовницей? Сладкопевцева говорит, что любовница,
как резиновые галоши, — нужна, когда грязно,
вот! У неё роман с вашим доктором, и
они это не скрывают, а ты меня прячешь, точно болячку, стыдишься,
как будто я кривая или горбатая, а я — вовсе не урод…
— Что уж это,
какой он стал несогласный, будто жидёнок!
Вот, корми
их…
Казалось, Тихон может говорить до конца всех дней. Говорил
он тихо, раздумчиво и
как будто беззлобно.
Он стал почти невидим в густой, жаркой тьме позднего вечера.
Его шершавая речь, напоминая ночной шорох тараканов, не пугала Артамонова, но давила своей тяжестью, изумляя до немоты.
Он всё более убеждался, что этот непонятный человек сошёл с ума.
Вот он длительно вздохнул,
как бы свалив с плеч своих тяжесть, и продолжал всё так же однотонно раскапывать прошлое, ненужное...