Неточные совпадения
Вам хочется знать, как я вдруг из своей покойной комнаты, которую оставлял только
в случае крайней надобности и всегда с сожалением, перешел на зыбкое лоно морей, как, избалованнейший из всех вас городскою жизнию, обычною суетой
дня и мирным спокойствием ночи, я вдруг,
в один
день,
в один час, должен
был ниспровергнуть этот порядок и ринуться
в беспорядок жизни моряка?
«Подал бы я, — думалось мне, — доверчиво мудрецу руку, как дитя взрослому, стал бы внимательно слушать, и, если понял бы настолько, насколько ребенок понимает толкования дядьки, я
был бы богат и этим скудным разумением». Но и эта мечта улеглась
в воображении вслед за многим другим.
Дни мелькали, жизнь грозила пустотой, сумерками, вечными буднями:
дни, хотя порознь разнообразные, сливались
в одну утомительно-однообразную массу годов.
И люди тоже, даже незнакомые,
в другое время недоступные, хуже судьбы, как будто сговорились уладить
дело. Я
был жертвой внутренней борьбы, волнений, почти изнемогал. «Куда это? Что я затеял?» И на лицах других мне страшно
было читать эти вопросы. Участие пугало меня. Я с тоской смотрел, как пустела моя квартира, как из нее понесли мебель, письменный стол, покойное кресло, диван. Покинуть все это, променять на что?
Скорей же, скорей
в путь! Поэзия дальних странствий исчезает не по
дням, а по часам. Мы, может
быть, последние путешественники,
в смысле аргонавтов: на нас еще, по возвращении, взглянут с участием и завистью.
Я изучил его недели
в три окончательно, то
есть пока шли до Англии; он меня, я думаю,
в три
дня.
Я думал, судя по прежним слухам, что слово «чай» у моряков
есть только аллегория, под которою надо разуметь пунш, и ожидал, что когда офицеры соберутся к столу, то начнется авральная работа за пуншем, загорится живой разговор, а с ним и носы, потом кончится
дело объяснениями
в дружбе, даже объятиями, — словом, исполнится вся программа оргии.
На другой
день заревел шторм, сообщения с берегом не
было, и мы простояли, помнится, трое суток
в печальном бездействии.
Барон Шлипенбах один послан
был по
делу на берег, а потом, вызвав лоцмана, мы прошли Зунд, лишь только стихнул шторм, и пустились
в Каттегат и Скагеррак, которые пробежали
в сутки.
Да, несколько часов пробыть на море скучно, а несколько недель — ничего, потому что несколько недель уже
есть капитал, который можно употребить
в дело, тогда как из нескольких часов ничего не сделаешь.
Через
день, по приходе
в Портсмут, фрегат втянули
в гавань и ввели
в док, а людей перевели на «Кемпердоун» — старый корабль, стоящий
в порте праздно и назначенный для временного помещения команд. Там поселились и мы, то
есть туда перевезли наши пожитки, а сами мы разъехались. Я уехал
в Лондон, пожил
в нем, съездил опять
в Портсмут и вот теперь воротился сюда.
Погода странная — декабрь, а тепло: вчера
была гроза; там вдруг пахнет холодом, даже послышится запах мороза, а на другой
день в пальто нельзя ходить.
На другой
день, когда я вышел на улицу, я
был в большом недоумении: надо
было начать путешествовать
в чужой стороне, а я еще не решил как.
Я
был один
в этом океане и нетерпеливо ждал другого
дня, когда Лондон выйдет из ненормального положения и заживет своею обычною жизнью.
Благодаря настойчивым указаниям живых и печатных гидов я
в первые пять-шесть
дней успел осмотреть большую часть официальных зданий, музеев и памятников и, между прочим, национальную картинную галерею, которая величиною
будет с прихожую нашего Эрмитажа.
Кроме торжественных обедов во дворце или у лорда-мэра и других, на сто, двести и более человек, то
есть на весь мир,
в обыкновенные
дни подают на стол две-три перемены, куда входит почти все, что
едят люди повсюду.
Торговля видна, а жизни нет: или вы должны заключить, что здесь торговля
есть жизнь, как оно и
есть в самом
деле.
Каждый
день прощаюсь я с здешними берегами, поверяю свои впечатления, как скупой поверяет втихомолку каждый спрятанный грош. Дешевы мои наблюдения, немного выношу я отсюда, может
быть отчасти и потому, что ехал не сюда, что тороплюсь все дальше. Я даже боюсь слишком вглядываться, чтоб не осталось сору
в памяти. Я охотно расстаюсь с этим всемирным рынком и с картиной суеты и движения, с колоритом дыма, угля, пара и копоти. Боюсь, что образ современного англичанина долго
будет мешать другим образам…
Он просыпается по будильнику. Умывшись посредством машинки и надев вымытое паром белье, он садится к столу, кладет ноги
в назначенный для того ящик, обитый мехом, и готовит себе, с помощью пара же,
в три секунды бифштекс или котлету и запивает чаем, потом принимается за газету. Это тоже удобство — одолеть лист «Times» или «Herald»: иначе он
будет глух и нем целый
день.
Мимоходом съел высиженного паром цыпленка, внес фунт стерлингов
в пользу бедных. После того, покойный сознанием, что он прожил
день по всем удобствам, что видел много замечательного, что у него
есть дюк и паровые цыплята, что он выгодно продал на бирже партию бумажных одеял, а
в парламенте свой голос, он садится обедать и, встав из-за стола не совсем твердо, вешает к шкафу и бюро неотпираемые замки, снимает с себя машинкой сапоги, заводит будильник и ложится спать. Вся машина засыпает.
Молчит приказчик: купец, точно, с гривной давал. Да как же барин-то узнал? ведь он не видел купца! Решено
было, что приказчик поедет
в город на той неделе и там покончит
дело.
До вечера: как не до вечера! Только на третий
день после того вечера мог я взяться за перо. Теперь вижу, что адмирал
был прав, зачеркнув
в одной бумаге,
в которой предписывалось шкуне соединиться с фрегатом, слово «непременно». «На море непременно не бывает», — сказал он. «На парусных судах», — подумал я. Фрегат рылся носом
в волнах и ложился попеременно на тот и другой бок. Ветер шумел, как
в лесу, и только теперь смолкает.
Странно, даже досадно
было бы, если б
дело обошлось так тихо и мирно, как где-нибудь
в Финском заливе.
Кое-как добрался я до своей каюты,
в которой не
был со вчерашнего
дня, отворил дверь и не вошел — все эти термины теряют значение
в качку —
был втиснут толчком
в каюту и старался удержаться на ногах, упираясь кулаками
в обе противоположные стены.
Мы остановились здесь только затем, чтоб взять живых быков и зелени, поэтому и решено
было на якорь не становиться, а держаться на парусах
в течение
дня; следовательно, остановка предполагалась кратковременная, и мы поспешили воспользоваться ею.
Но вот
в самом
деле мы еще далеко
были от берега, а на нас повеяло теплым, пахучим воздухом, смесью ананасов, гвоздики, как мне казалось, и еще чего-то.
Однако я устал идти пешком и уже не насильно лег
в паланкин, но вдруг вскочил опять: подо мной что-то
было: я лег на связку с бананами и раздавил их. Я хотел выбросить их, но проводники взяли,
разделили поровну и съели.
Португальцы поставили носилки на траву. «Bella vischta, signor!» — сказали они.
В самом
деле, прекрасный вид! Описывать его смешно. Уж лучше снять фотографию: та, по крайней мере, передаст все подробности. Мы
были на одном из уступов горы, на половине ее высоты… и того нет: под ногами нашими целое море зелени, внизу город, точно игрушка; там чуть-чуть видно, как ползают люди и животные, а дальше вовсе не игрушка — океан; на рейде опять игрушки — корабли,
в том числе и наш.
Когда мы сели
в шлюпку, корабль наш
был верстах
в пяти; он весь
день то подходил к берегу, то отходил от него. Теперь чуть видны
были паруса.
Каждый
день во всякое время смотрел я на небо, на солнце, на море — и вот мы уже
в 140 ‹южной› широты, а небо все такое же, как у нас, то
есть повыше, на зените, голубое, к горизонту зеленоватое.
Опять пошли по узлу, по полтора, иногда совсем не шли. Сначала мы не тревожились, ожидая, что не сегодня, так завтра задует поживее; но проходили
дни, ночи, паруса висели, фрегат только качался почти на одном месте, иногда довольно сильно, от крупной зыби, предвещавшей, по-видимому, ветер. Но это только слабое и отдаленное дуновение где-то,
в счастливом месте, пронесшегося ветра. Появлявшиеся на горизонте тучки, казалось, несли дождь и перемену: дождь точно лил потоками, непрерывный, а ветра не
было.
Покойно, правда,
было плавать
в этом безмятежном царстве тепла и безмолвия: оставленная на столе книга, чернильница, стакан не трогались; вы ложились без опасения умереть под тяжестью комода или полки книг; но сорок с лишком
дней в море! Берег сделался господствующею нашею мыслью, и мы немало обрадовались, вышедши, 16-го февраля утром, из Южного тропика.
Хотя наш плавучий мир довольно велик, средств незаметно проводить время
было у нас много, но все плавать да плавать! Сорок
дней с лишком не видали мы берега. Самые бывалые и терпеливые из нас с гримасой смотрели на море, думая про себя: скоро ли что-нибудь другое? Друг на друга почти не глядели, перестали заниматься, читать. Всякий знал, что подадут к обеду,
в котором часу тот или другой ляжет спать, даже нехотя заметишь, у кого сапог разорвался или панталоны выпачкались
в смоле.
Спутники мои беспрестанно съезжали на берег, некоторые уехали
в Капштат, а я глядел на холмы, ходил по палубе, читал
было, да не читается, хотел писать — не пишется. Прошло
дня три-четыре, инерция продолжалась.
Мы сели у окна за жалюзи, потому что хотя и
было уже (у нас бы надо сказать еще) 15 марта, но
день был жаркий, солнце пекло, как у нас
в июле или как здесь
в декабре.
День был удивительно хорош: южное солнце, хотя и осеннее, не щадило красок и лучей; улицы тянулись лениво, домы стояли задумчиво
в полуденный час и казались вызолоченными от жаркого блеска. Мы прошли мимо большой площади, называемой Готтентотскою, усаженной большими
елями, наклоненными
в противоположную от Столовой горы сторону, по причине знаменитых ветров, падающих с этой горы на город и залив.
В отеле
в час зазвонили завтракать. Опять разыгрался один из существенных актов
дня и жизни. После десерта все двинулись к буфету, где,
в черном платье, с черной сеточкой на голове, сидела Каролина и с улыбкой наблюдала, как смотрели на нее. Я попробовал
было подойти к окну, но места
были ангажированы, и я пошел писать к вам письма, а часа
в три отнес их сам на почту.
Приехав на место, рыщут по этому жару целый
день, потом являются на сборное место к обеду, и каждый
выпивает по нескольку бутылок портера или элю и после этого приедут домой как ни
в чем не бывало; выкупаются только и опять готовы
есть.
— «Куда же отправитесь, выслужив пенсию?» — «И сам не знаю; может
быть, во Францию…» — «А вы знаете по-французски?» — «О да…» — «
В самом
деле?» И мы живо заговорили с ним, а до тех пор, правду сказать, кроме Арефьева, который отлично говорит по-английски, у нас рты
были точно зашиты.
В эту минуту обработываются главные вопросы, обусловливающие ее существование, именно о том, что ожидает колонию, то
есть останется ли она только колониею европейцев, как оставалась под владычеством голландцев, ничего не сделавших для черных племен, и представит
в будущем незанимательный уголок европейского народонаселения, или черные, как законные дети одного отца, наравне с белыми,
будут разделять завещанное и им наследие свободы, религии, цивилизации?
У англичан сначала не
было положительной войны с кафрами, но между тем происходили беспрестанные стычки. Может
быть, англичане успели бы
в самом начале прекратить их, если б они
в переговорах имели
дело со всеми или по крайней мере со многими главнейшими племенами; но они сделали ошибку, обратясь
в сношениях своих к предводителям одного главного племени, Гаики.
Может
быть, к этому присоединились и другие причины, но
дело в том, что племя
было вытеснено хотя и без кровопролития, но не без сопротивления.
Церкви
были битком набиты; множество траурных платьев красноречиво свидетельствовали о том,
в каком положении
были дела.
В декабре 1850 г., за
день до праздника Рождества Христова, кафры первые начали войну, заманив англичан
в засаду, и после стычки, по обыкновению, ушли
в горы. Тогда началась не война, а наказание кафров, которых губернатор объявил уже не врагами Англии, а бунтовщиками, так как они
были великобританские подданные.
Выше сказано
было, что колония теперь переживает один из самых знаменательных моментов своей истории: действительно оно так. До сих пор колония
была не что иное, как английская провинция, живущая по законам, начертанным ей метрополиею, сообразно духу последней, а не действительным потребностям страны. Не раз заочные распоряжения лондонского колониального министра противоречили нуждам края и вели за собою местные неудобства и затруднения
в делах.
Ему также все равно, где ни
быть: придут ли
в прекрасный порт или станут на якорь у бесплодной скалы; гуляет ли он на берегу или смотрит на корабле за работами — он или делает
дело, тогда молчит и делает комическое лицо, или
поет и хохочет.
На ночь нас развели по разным комнатам. Но как особых комнат
было только три, и
в каждой по одной постели, то пришлось по одной постели на двоих. Но постели таковы, что на них могли бы лечь и четверо. На другой
день, часу
в восьмом, Ферстфельд явился за нами
в кабриолете, на паре прекрасных лошадей.
И видно, что
в самом
деле был рад.
Не успели мы расположиться
в гостиной, как вдруг явились, вместо одной, две и даже две с половиною девицы: прежняя, потом сестра ее, такая же зрелая
дева, и еще сестра, лет двенадцати. Ситцевое платье исчезло, вместо него появились кисейные спенсеры, с прозрачными рукавами, легкие из муслинь-де-лень юбки. Сверх того, у старшей
была синева около глаз, а у второй на носу и на лбу по прыщику; у обеих вид невинности на лице.
«И что за пропасти: совсем нестрашные, — говорил он, — этаких у нас,
в Псковской губернии, сколько хочешь!»
День был жаркий и тихий.
Если им удастся приобрести несколько штук скота кражей, они
едят без меры;
дни и ночи проводят
в этом; а когда все съедят, туго подвяжут себе животы и сидят по неделям без пищи».