Неточные совпадения
В карты играл он без ошибки и имел репутацию приятного игрока, потому
что был снисходителен к ошибкам других, никогда не сердился, а глядел на ошибку с
таким же приличием, как на отличный ход. Потом он играл и по большой, и по маленькой, и с крупными игроками, и с капризными дамами.
— Молчи, пожалуйста! — с суеверным страхом остановил его Аянов, — еще накличешь что-нибудь! А у меня один геморрой чего-нибудь да стоит! Доктора только и знают,
что вон отсюда шлют: далась им эта сидячая жизнь — все беды в ней видят! Да воздух еще:
чего лучше этого воздуха? — Он с удовольствием нюхнул воздух. — Я теперь выбрал подобрее эскулапа: тот хочет летом кислым молоком лечить меня: у меня ведь закрытый… ты знаешь?
Так ты от скуки ходишь к своей кузине?
— Да, Дон-Жуан, пустой человек:
так,
что ли, по-вашему?
— Ах! — почти с отчаянием произнес Райский. — Ведь жениться можно один, два, три раза: ужели я не могу наслаждаться красотой
так, как бы наслаждался красотой в статуе? Дон-Жуан наслаждался прежде всего эстетически этой потребностью, но грубо; сын своего века, воспитания, нравов, он увлекался за пределы этого поклонения — вот и все. Да
что толковать с тобой!
— А все-таки каждый день сидеть с женщиной и болтать!.. — упрямо твердил Аянов, покачивая головой. — Ну о
чем, например, ты будешь говорить хоть сегодня?
Чего ты хочешь от нее, если ее за тебя не выдадут?
— Давно бы сказал мне это, и я удивляться перестал бы, потому
что я сам
такой, — сказал Аянов, вдруг останавливаясь. — Ходи ко мне, вместо нее…
Старик шутил, рассказывал сам направо и налево анекдоты, говорил каламбуры, особенно любил с сверстниками жить воспоминаниями минувшей молодости и своего времени. Они с восторгом припоминали, как граф Борис или Денис проигрывал кучи золота; терзались тем,
что сами тратили
так мало, жили
так мизерно; поучали внимательную молодежь великому искусству жить.
Вскоре после смерти жены он было попросился туда, но образ его жизни, нравы и его затеи
так были известны в обществе,
что ему, в ответ на просьбу, коротко отвечено было: «Незачем». Он пожевал губами, похандрил, потом сделал какое-то громадное, дорогое сумасбродство и успокоился. После того, уже промотавшись окончательно, он в Париж не порывался.
Он
так обворожил старух, являясь то робким, покорным мудрой старости, то живым, веселым собеседником,
что они скоро перешли на ты и стали звать его mon neveu, [племянником (фр.).] а он стал звать Софью Николаевну кузиной и приобрел степень короткости и некоторые права в доме, каких постороннему не приобрести во сто лет.
Но все-таки он еще был недоволен тем,
что мог являться по два раза в день, приносить книги, ноты, приходить обедать запросто. Он привык к обществу новых современных нравов и к непринужденному обхождению с женщинами.
Одевалась она просто, если разглядеть подробно все,
что на ней было надето, но казалась великолепно одетой. И материя ее платья как будто была особенная, и ботинки не
так сидят на ней, как на других.
— По крайней мере, можете ли вы, cousin, однажды навсегда сделать resume: [вывод (фр.).] какие это их правила, — она указала на улицу, — в
чем они состоят, и отчего то,
чем жило
так много людей и
так долго, вдруг нужно менять на другое, которым живут…
Он
так и говорит со стены: «Держи себя достойно», —
чего: человека, женщины,
что ли? нет, — «достойно рода, фамилии», и если, Боже сохрани, явится человек с вчерашним именем, с добытым собственной головой и руками значением — «не возводи на него глаз, помни, ты носишь имя Пахотиных!..» Ни лишнего взгляда, ни смелой, естественной симпатии…
— Говоря о себе, не ставьте себя наряду со мной, кузина: я урод, я… я… не знаю,
что я
такое, и никто этого не знает. Я больной, ненормальный человек, и притом я отжил, испортил, исказил… или нет, не понял своей жизни. Но вы цельны, определенны, ваша судьба
так ясна, и между тем я мучаюсь за вас. Меня терзает,
что даром уходит жизнь, как река, текущая в пустыне… А то ли суждено вам природой? Посмотрите на себя…
—
Так вот те principes… [принципы… (фр.)] А
что дальше? — спросила она.
Она покраснела и как ни крепилась, но засмеялась, и он тоже, довольный тем,
что она сама помогла ему
так определительно высказаться о конечной цели любви.
— Как это вы делали, расскажите!
Так же сидели, глядели на все покойно,
так же, с помощью ваших двух фей, медленно одевались, покойно ждали кареты, чтоб ехать туда, куда рвалось сердце? не вышли ни разу из себя, тысячу раз не спросили себя мысленно, там ли он, ждет ли, думает ли? не изнемогли ни разу, не покраснели от напрасно потерянной минуты или от счастья, увидя,
что он там? И не сбежала краска с лица, не являлся ни испуг, ни удивление,
что его нет?
— Если б вы любили, кузина, — продолжал он, не слушая ее, — вы должны помнить, как дорого вам было проснуться после
такой ночи, как радостно знать,
что вы существуете,
что есть мир, люди и он…
— Ах, только не у всех, нет, нет! И если вы не любили и еще полюбите когда-нибудь, тогда
что будет с вами, с этой скучной комнатой? Цветы не будут стоять
так симметрично в вазах, и все здесь заговорит о любви.
— А! кузина, вы краснеете? значит, тетушки не всегда сидели тут, не все видели и знали! Скажите мне,
что такое! — умолял он.
— Я вспомнила в самом деле одну глупость и когда-нибудь расскажу вам. Я была еще девочкой. Вы увидите,
что и у меня были и слезы, и трепет, и краска… et tout се que vous aimez tant! [и все,
что вы
так любите! (фр.)] Но расскажу с тем, чтобы вы больше о любви, о страстях, о стонах и воплях не говорили. А теперь пойдемте к тетушкам.
Иногда он кажется
так счастлив, глаза горят, и наблюдатель только
что предположит в нем открытый характер, сообщительность и даже болтливость, как через час, через два, взглянув на него, поразится бледностью его лица, каким-то внутренним и, кажется, неисцелимым страданием, как будто он отроду не улыбнулся.
Между товарищами он был очень странен: они тоже не знали, как понимать его. Симпатии его
так часто менялись,
что у него не было ни постоянных друзей, ни врагов.
Он пугался этих приговоров, плакал втихомолку и думал иногда с отчаянием, отчего он лентяй и лежебока? «
Что я
такое?
что из меня будет?» — думал он и слышал суровое: «Учись, вон как учатся Саврасов, Ковригин, Малюев, Чудин, — первые ученики!»
Он чувствовал и понимал,
что он не лежебока и не лентяй, а что-то другое, но чувствовал и понимал он один, и больше никто, — но не понимал,
что же он
такое именно, и некому было растолковать ему это, и разъяснить, нужно ли ему учить математику или что-нибудь другое.
На ночь он уносил рисунок в дортуар, и однажды, вглядываясь в эти нежные глаза, следя за линией наклоненной шеи, он вздрогнул, у него сделалось
такое замиранье в груди,
так захватило ему дыханье,
что он в забытьи, с закрытыми глазами и невольным, чуть сдержанным стоном, прижал рисунок обеими руками к тому месту, где было
так тяжело дышать. Стекло хрустнуло и со звоном полетело на пол…
— Черт знает
что выдумал! Кто ж тебя пустит? Ты знаешь ли,
что такое артист? — спросил он.
— Артист — это
такой человек, который или денег у тебя займет, или наврет
такой чепухи,
что на неделю тумана наведет…
Тот пожал плечами и махнул рукой, потому
что имение небольшое, да и в руках
такой хозяйки, как бабушка, лучше сбережется.
Высокая, не полная и не сухощавая, но живая старушка… даже не старушка, а лет около пятидесяти женщина, с черными живыми глазами и
такой доброй и грациозной улыбкой,
что когда и рассердится и засверкает гроза в глазах,
так за этой грозой опять видно чистое небо.
Она, кажется, только тогда и была счастлива, когда вся вымажется, растреплется от натиранья полов, мытья окон, посуды, дверей, когда лицо, голова сделаются неузнаваемы, а руки до того выпачканы,
что если понадобится почесать нос или бровь,
так она прибегает к локтю.
Личным приказом она удостаивала немногих: по домашнему хозяйству Василисе отдавала их, а по деревенскому — приказчику или старосте. Кроме Василисы, никого она не называла полным именем, разве уже встретится
такое имя,
что его никак не сожмешь и не обрежешь, например, мужики: Ферапонт и Пантелеймон
так и назывались Ферапонтом и Пантелеймоном, да старосту звала она Степан Васильев, а прочие все были: Матрешка, Машутка, Егорка и т. д.
Если же кого-нибудь называла по имени и по отчеству,
так тот знал,
что над ним собралась гроза...
И сам Яков только служил за столом, лениво обмахивал веткой мух, лениво и задумчиво менял тарелки и не охотник был говорить. Когда и барыня спросит его,
так он еле ответит, как будто ему было бог знает как тяжело жить на свете, будто гнет какой-нибудь лежал на душе, хотя ничего этого у него не было. Барыня назначила его дворецким за то только,
что он смирен, пьет умеренно, то есть мертвецки не напивается, и не курит; притом он усерден к церкви.
Распорядившись утром по хозяйству, бабушка, после кофе, стоя сводила у бюро счеты, потом садилась у окон и глядела в поле, следила за работами, смотрела,
что делалось на дворе, и посылала Якова или Василису, если на дворе делалось что-нибудь не
так, как ей хотелось.
Взгляд и улыбка у него были
так приветливы,
что сразу располагали в его пользу. Несмотря на свои ограниченные средства, он имел вид щедрого барина:
так легко и радушно бросал он сто рублей, как будто бросал тысячи.
К бабушке он питал какую-то почтительную, почти благоговейную дружбу, но пропитанную
такой теплотой,
что по тому только, как он входил к ней, садился, смотрел на нее, можно было заключить,
что он любил ее без памяти. Никогда, ни в отношении к ней, ни при ней, он не обнаружил, по своему обыкновению, признака короткости, хотя был ежедневным ее гостем.
Она платила ему
такой же дружбой, но в тоне ее было больше живости и короткости. Она даже брала над ним верх,
чем, конечно, была обязана бойкому своему нраву.
Сидя одна, она иногда улыбалась
так грациозно и мечтательно,
что походила на беззаботную, богатую, избалованную барыню. Или когда, подперев бок рукою или сложив руки крестом на груди, смотрит на Волгу и забудет о хозяйстве, то в лице носится что-то грустное.
Вся Малиновка, слобода и дом Райских, и город были поражены ужасом. В народе, как всегда в
таких случаях, возникли слухи,
что самоубийца, весь в белом, блуждает по лесу, взбирается иногда на обрыв, смотрит на жилые места и исчезает. От суеверного страха ту часть сада, которая шла с обрыва по горе и отделялась плетнем от ельника и кустов шиповника, забросили.
Потом бежал на Волгу, садился на обрыв или сбегал к реке, ложился на песок, смотрел за каждой птичкой, за ящерицей, за букашкой в кустах, и глядел в себя, наблюдая, отражается ли в нем картина, все ли в ней
так же верно и ярко, и через неделю стал замечать,
что картина пропадает, бледнеет и
что ему как будто уже… скучно.
Слава Богу,
что не вывелись
такие люди,
что уму-разуму учат!
Одного франта
так отделал, узнав,
что он в Троицу не был в церкви,
что тот и язык прикусил.
Видит серое небо, скудные страны и даже древние русские деньги; видит
так живо,
что может нарисовать, но не знает, как «рассуждать» об этом: и
чего тут рассуждать, когда ему и
так видно?
— Я, cousin… виновата: не думала о нем.
Что такое вы говорили!.. Ах да! — припомнила она. — Вы что-то меня спрашивали.
— Все это
так просто, cousin,
что я даже не сумею рассказать: спросите у всякой замужней женщины. Вот хоть у Catherine…
— Потом, когда мне было шестнадцать лет, мне дали особые комнаты и поселили со мной ma tante Анну Васильевну, а мисс Дредсон уехала в Англию. Я занималась музыкой, и мне оставили французского профессора и учителя по-русски, потому
что тогда в свете заговорили,
что надо знать по-русски почти
так же хорошо, как по-французски…
— Сам съездил, нашел его convalescent [выздоравливающим (фр.).] и привез к нам обедать. Maman сначала было рассердилась и начала сцену с папа, но Ельнин был
так приличен, скромен,
что и она пригласила его на наши soirees musicales и dansantes. [музыкальные и танцевальные вечера (фр.).] Он был хорошо воспитан, играл на скрипке…
Но maman после обеда отвела меня в сторону и сказала,
что это ни на
что не похоже — девице спрашивать о здоровье постороннего молодого человека, еще учителя, «и бог знает, кто он
такой!» — прибавила она.
— Я скоро опомнилась и стала отвечать на поздравления, на приветствия, хотела подойти к maman, но взглянула на нее, и… мне страшно стало: подошла к теткам, но обе они сказали что-то вскользь и отошли. Ельнин из угла следил за мной
такими глазами,
что я ушла в другую комнату. Maman, не простясь, ушла после гостей к себе. Надежда Васильевна, прощаясь, покачала головой, а у Анны Васильевны на глазах были слезы…