Неточные совпадения
Когда экипаж въехал на двор, господин был встречен трактирным слугою, или половым, как их называют в русских трактирах, живым и вертлявым до
такой степени,
что даже нельзя было рассмотреть, какое у него было лицо.
Какие бывают эти общие залы — всякий проезжающий знает очень хорошо: те же стены, выкрашенные масляной краской, потемневшие вверху от трубочного дыма и залосненные снизу спинами разных проезжающих, а еще более туземными купеческими, ибо купцы по торговым дням приходили сюда сам-шест и сам-сём испивать свою известную пару чаю; тот же закопченный потолок; та же копченая люстра со множеством висящих стеклышек, которые прыгали и звенели всякий раз, когда половой бегал по истертым клеенкам, помахивая бойко подносом, на котором сидела
такая же бездна чайных чашек, как птиц на морском берегу; те же картины во всю стену, писанные масляными красками, — словом, все то же,
что и везде; только и разницы,
что на одной картине изображена была нимфа с
такими огромными грудями, каких читатель, верно, никогда не видывал.
Впрочем, приезжий делал не всё пустые вопросы; он с чрезвычайною точностию расспросил, кто в городе губернатор, кто председатель палаты, кто прокурор, — словом, не пропустил ни одного значительного чиновника; но еще с большею точностию, если даже не с участием, расспросил обо всех значительных помещиках: сколько кто имеет душ крестьян, как далеко живет от города, какого даже характера и как часто приезжает в город; расспросил внимательно о состоянии края: не было ли каких болезней в их губернии — повальных горячек, убийственных каких-либо лихорадок, оспы и тому подобного, и все
так обстоятельно и с
такою точностию, которая показывала более,
чем одно простое любопытство.
О себе приезжий, как казалось, избегал много говорить; если же говорил, то какими-то общими местами, с заметною скромностию, и разговор его в
таких случаях принимал несколько книжные обороты:
что он не значащий червь мира сего и не достоин того, чтобы много о нем заботились,
что испытал много на веку своем, претерпел на службе за правду, имел много неприятелей, покушавшихся даже на жизнь его, и
что теперь, желая успокоиться, ищет избрать наконец место для жительства, и
что, прибывши в этот город, почел за непременный долг засвидетельствовать свое почтение первым его сановникам.
Мужчины здесь, как и везде, были двух родов: одни тоненькие, которые всё увивались около дам; некоторые из них были
такого рода,
что с трудом можно было отличить их от петербургских, имели
так же весьма обдуманно и со вкусом зачесанные бакенбарды или просто благовидные, весьма гладко выбритые овалы лиц,
так же небрежно подседали к дамам,
так же говорили по-французски и смешили дам
так же, как и в Петербурге.
Нельзя утаить,
что почти
такого рода размышления занимали Чичикова в то время, когда он рассматривал общество, и следствием этого было то,
что он наконец присоединился к толстым, где встретил почти всё знакомые лица: прокурора с весьма черными густыми бровями и несколько подмигивавшим левым глазом
так, как будто бы говорил: «Пойдем, брат, в другую комнату, там я тебе что-то скажу», — человека, впрочем, серьезного и молчаливого; почтмейстера, низенького человека, но остряка и философа; председателя палаты, весьма рассудительного и любезного человека, — которые все приветствовали его, как старинного знакомого, на
что Чичиков раскланивался несколько набок, впрочем, не без приятности.
А я ее по усам!» Иногда при ударе карт по столу вырывались выражения: «А! была не была, не с
чего,
так с бубен!» Или же просто восклицания: «черви! червоточина! пикенция!» или: «пикендрас! пичурущух пичура!» и даже просто: «пичук!» — названия, которыми перекрестили они масти в своем обществе.
О
чем бы разговор ни был, он всегда умел поддержать его: шла ли речь о лошадином заводе, он говорил и о лошадином заводе; говорили ли о хороших собаках, и здесь он сообщал очень дельные замечания; трактовали ли касательно следствия, произведенного казенною палатою, — он показал,
что ему небезызвестны и судейские проделки; было ли рассуждение о бильярдной игре — и в бильярдной игре не давал он промаха; говорили ли о добродетели, и о добродетели рассуждал он очень хорошо, даже со слезами на глазах; об выделке горячего вина, и в горячем вине знал он прок; о таможенных надсмотрщиках и чиновниках, и о них он судил
так, как будто бы сам был и чиновником и надсмотрщиком.
Хотя, конечно, они лица не
так заметные, и то,
что называют второстепенные или даже третьестепенные, хотя главные ходы и пружины поэмы не на них утверждены и разве кое-где касаются и легко зацепляют их, — но автор любит чрезвычайно быть обстоятельным во всем и с этой стороны, несмотря на то
что сам человек русский, хочет быть аккуратен, как немец.
Итак, отдавши нужные приказания еще с вечера, проснувшись поутру очень рано, вымывшись, вытершись с ног до головы мокрою губкой,
что делалось только по воскресным дням, — а в тот день случись воскресенье, — выбрившись
таким образом,
что щеки сделались настоящий атлас в рассуждении гладкости и лоска, надевши фрак брусничного цвета с искрой и потом шинель на больших медведях, он сошел с лестницы, поддерживаемый под руку то с одной, то с другой стороны трактирным слугою, и сел в бричку.
В первую минуту разговора с ним не можешь не сказать: «Какой приятный и добрый человек!» В следующую за тем минуту ничего не скажешь, а в третью скажешь: «Черт знает
что такое!» — и отойдешь подальше; если ж не отойдешь, почувствуешь скуку смертельную.
У всякого есть свой задор: у одного задор обратился на борзых собак; другому кажется,
что он сильный любитель музыки и удивительно чувствует все глубокие места в ней; третий мастер лихо пообедать; четвертый сыграть роль хоть одним вершком повыше той, которая ему назначена; пятый, с желанием более ограниченным, спит и грезит о том, как бы пройтиться на гулянье с флигель-адъютантом, напоказ своим приятелям, знакомым и даже незнакомым; шестой уже одарен
такою рукою, которая чувствует желание сверхъестественное заломить угол какому-нибудь бубновому тузу или двойке, тогда как рука седьмого
так и лезет произвести где-нибудь порядок, подобраться поближе к личности станционного смотрителя или ямщиков, — словом, у всякого есть свое, но у Манилова ничего не было.
И весьма часто, сидя на диване, вдруг, совершенно неизвестно из каких причин, один, оставивши свою трубку, а другая работу, если только она держалась на ту пору в руках, они напечатлевали друг другу
такой томный и длинный поцелуй,
что в продолжение его можно бы легко выкурить маленькую соломенную сигарку.
В других пансионах бывает
таким образом,
что прежде фортепьяно, потом французский язык, а там уже хозяйственная часть.
А иногда бывает и
так,
что прежде хозяйственная часть, то есть вязание сюрпризов, потом французский язык, а там уже фортепьяно.
— Да, — примолвил Манилов, — уж она, бывало, все спрашивает меня: «Да
что же твой приятель не едет?» — «Погоди, душенька, приедет». А вот вы наконец и удостоили нас своим посещением. Уж
такое, право, доставили наслаждение… майский день… именины сердца…
— Умница, душенька! — сказал на это Чичиков. — Скажите, однако ж… — продолжал он, обратившись тут же с некоторым видом изумления к Маниловым, — в
такие лета и уже
такие сведения! Я должен вам сказать,
что в этом ребенке будут большие способности.
Уже встали из-за стола. Манилов был доволен чрезвычайно и, поддерживая рукою спину своего гостя, готовился
таким образом препроводить его в гостиную, как вдруг гость объявил с весьма значительным видом,
что он намерен с ним поговорить об одном очень нужном деле.
— Позвольте мне вам заметить,
что это предубеждение. Я полагаю даже,
что курить трубку гораздо здоровее, нежели нюхать табак. В нашем полку был поручик, прекраснейший и образованнейший человек, который не выпускал изо рта трубки не только за столом, но даже, с позволения сказать, во всех прочих местах. И вот ему теперь уже сорок с лишком лет, но, благодаря Бога, до сих пор
так здоров, как нельзя лучше.
Это был человек лет под сорок, бривший бороду, ходивший в сюртуке и, по-видимому, проводивший очень покойную жизнь, потому
что лицо его глядело какою-то пухлою полнотою, а желтоватый цвет кожи и маленькие глаза показывали,
что он знал слишком хорошо,
что такое пуховики и перины.
Но Манилов
так сконфузился и смешался,
что только смотрел на него.
— А, нет! — сказал Чичиков. — Мы напишем,
что они живы,
так, как стоит действительно в ревизской сказке. Я привык ни в
чем не отступать от гражданских законов, хотя за это и потерпел на службе, но уж извините: обязанность для меня дело священное, закон — я немею пред законом.
Последние слова понравились Манилову, но в толк самого дела он все-таки никак не вник и вместо ответа принялся насасывать свой чубук
так сильно,
что тот начал наконец хрипеть, как фагот. Казалось, как будто он хотел вытянуть из него мнение относительно
такого неслыханного обстоятельства; но чубук хрипел, и больше ничего.
— Как в цене? — сказал опять Манилов и остановился. — Неужели вы полагаете,
что я стану брать деньги за души, которые в некотором роде окончили свое существование? Если уж вам пришло этакое,
так сказать, фантастическое желание, то с своей стороны я передаю их вам безынтересно и купчую беру на себя.
Великий упрек был бы историку предлагаемых событий, если бы он упустил сказать,
что удовольствие одолело гостя после
таких слов, произнесенных Маниловым.
Он поворотился
так сильно в креслах,
что лопнула шерстяная материя, обтягивавшая подушку; сам Манилов посмотрел на него в некотором недоумении.
Манилов был совершенно растроган. Оба приятеля долго жали друг другу руку и долго смотрели молча один другому в глаза, в которых видны были навернувшиеся слезы. Манилов никак не хотел выпустить руки нашего героя и продолжал жать ее
так горячо,
что тот уже не знал, как ее выручить. Наконец, выдернувши ее потихоньку, он сказал,
что не худо бы купчую совершить поскорее и хорошо бы, если бы он сам понаведался в город. Потом взял шляпу и стал откланиваться.
Он думал о благополучии дружеской жизни, о том, как бы хорошо было жить с другом на берегу какой-нибудь реки, потом чрез эту реку начал строиться у него мост, потом огромнейший дом с
таким высоким бельведером, [Бельведер — буквально: прекрасный вид; здесь: башня на здании.]
что можно оттуда видеть даже Москву и там пить вечером чай на открытом воздухе и рассуждать о каких-нибудь приятных предметах.
Потом,
что они вместе с Чичиковым приехали в какое-то общество в хороших каретах, где обворожают всех приятностию обращения, и
что будто бы государь, узнавши о
такой их дружбе, пожаловал их генералами, и далее, наконец, бог знает
что такое,
чего уже он и сам никак не мог разобрать.
Доставив
такое удовольствие, он опять обратил речь к чубарому: «Ты думаешь,
что скроешь свое поведение.
Если бы Чичиков прислушался, то узнал бы много подробностей, относившихся лично к нему; но мысли его
так были заняты своим предметом,
что один только сильный удар грома заставил его очнуться и посмотреть вокруг себя; все небо было совершенно обложено тучами, и пыльная почтовая дорога опрыскалась каплями дождя.
Так как русский человек в решительные минуты найдется,
что сделать, не вдаваясь в дальние рассуждения, то, поворотивши направо, на первую перекрестную дорогу, прикрикнул он: «Эй вы, други, почтенные!» — и пустился вскачь, мало помышляя о том, куда приведет взятая дорога.
— Нет, барин, нигде не видно! — После
чего Селифан, помахивая кнутом, затянул песню не песню, но что-то
такое длинное,
чему и конца не было. Туда все вошло: все ободрительные и побудительные крики, которыми потчевают лошадей по всей России от одного конца до другого; прилагательные всех родов без дальнейшего разбора, как
что первое попалось на язык.
Таким образом дошло до того,
что он начал называть их наконец секретарями.
— Да
что ж, барин, делать, время-то
такое; кнута не видишь,
такая потьма! — Сказавши это, он
так покосил бричку,
что Чичиков принужден был держаться обеими руками. Тут только заметил он,
что Селифан подгулял.
На
такое рассуждение барин совершенно не нашелся,
что отвечать.
Селифан, не видя ни зги, направил лошадей
так прямо на деревню,
что остановился только тогда, когда бричка ударилася оглоблями в забор и когда решительно уже некуда было ехать.
Он послал Селифана отыскивать ворота,
что, без сомнения, продолжалось бы долго, если бы на Руси не было вместо швейцаров лихих собак, которые доложили о нем
так звонко,
что он поднес пальцы к ушам своим.
—
Что ж делать, матушка: вишь, с дороги сбились. Не ночевать же в
такое время в степи.
Между тем псы заливались всеми возможными голосами: один, забросивши вверх голову, выводил
так протяжно и с
таким старанием, как будто за это получал бог знает какое жалованье; другой отхватывал наскоро, как пономарь; промеж них звенел, как почтовый звонок, неугомонный дискант, вероятно молодого щенка, и все это, наконец, повершал бас, может быть, старик, наделенный дюжею собачьей натурой, потому
что хрипел, как хрипит певческий контрабас, когда концерт в полном разливе: тенора поднимаются на цыпочки от сильного желания вывести высокую ноту, и все,
что ни есть, порывается кверху, закидывая голову, а он один, засунувши небритый подбородок в галстук, присев и опустившись почти до земли, пропускает оттуда свою ноту, от которой трясутся и дребезжат стекла.
Уже по одному собачьему лаю, составленному из
таких музыкантов, можно было предположить,
что деревушка была порядочная; но промокший и озябший герой наш ни о
чем не думал, как только о постели.
Чичиков поблагодарил хозяйку, сказавши,
что ему не нужно ничего, чтобы она не беспокоилась ни о
чем,
что, кроме постели, он ничего не требует, и полюбопытствовал только знать, в какие места заехал он и далеко ли отсюда пути к помещику Собакевичу, на
что старуха сказала,
что и не слыхивала
такого имени и
что такого помещика вовсе нет.
Одевшись, подошел он к зеркалу и чихнул опять
так громко,
что подошедший в это время к окну индейский петух — окно же было очень близко от земли — заболтал ему что-то вдруг и весьма скоро на своем странном языке, вероятно «желаю здравствовать», на
что Чичиков сказал ему дурака.
— Бессонница. Все поясница болит, и нога,
что повыше косточки,
так вот и ломит.
Тот же самый орел, как только вышел из комнаты и приближается к кабинету своего начальника, куропаткой
такой спешит с бумагами под мышкой,
что мочи нет.
— Душ-то в ней, отец мой, без малого восемьдесят, — сказала хозяйка, — да беда, времена плохи, вот и прошлый год был
такой неурожай,
что Боже храни.
— А,
так вы покупщик! Как же жаль, право,
что я продала мед купцам
так дешево, а вот ты бы, отец мой, у меня, верно, его купил.
— Ох, батюшка, осьмнадцать человек! — сказала старуха, вздохнувши. — И умер
такой всё славный народ, всё работники. После того, правда, народилось, да
что в них: всё
такая мелюзга; а заседатель подъехал — подать, говорит, уплачивать с души. Народ мертвый, а плати, как за живого. На прошлой неделе сгорел у меня кузнец,
такой искусный кузнец и слесарное мастерство знал.
— Бог приберег от
такой беды, пожар бы еще хуже; сам сгорел, отец мой. Внутри у него как-то загорелось, чересчур выпил, только синий огонек пошел от него, весь истлел, истлел и почернел, как уголь, а
такой был преискусный кузнец! и теперь мне выехать не на
чем: некому лошадей подковать.
— После
таких сильных убеждений Чичиков почти уже не сомневался,
что старуха наконец поддастся.
— Да
что ж пенька? Помилуйте, я вас прошу совсем о другом, а вы мне пеньку суете! Пенька пенькою, в другой раз приеду, заберу и пеньку.
Так как же, Настасья Петровна?