Неточные совпадения
Райский смотрел, как стоял директор, как говорил, какие злые и холодные у него были глаза, разбирал, отчего ему
стало холодно, когда директор тронул его за ухо, представил себе, как поведут его сечь, как у Севастьянова от испуга вдруг побелеет нос, и он весь будто похудеет немного, как Боровиков задрожит, запрыгает и захихикает от волнения, как добрый Масляников, с плачущим
лицом, бросится обнимать его и прощаться с ним, точно с осужденным на казнь.
Васюкова нет, явился кто-то другой. Зрачки у него расширяются, глаза не мигают больше, а все делаются прозрачнее, светлее, глубже и смотрят гордо, умно, грудь дышит медленно и тяжело. По
лицу бродит нега, счастье, кожа
становится нежнее, глаза синеют и льют лучи: он
стал прекрасен.
Он не слушал ее, с ужасом вглядываясь в ее
лицо, недавно еще смеющееся. И что
стало теперь с ней!
Глаза, как у лунатика, широко открыты, не мигнут; они глядят куда-то и видят живую Софью, как она одна дома мечтает о нем, погруженная в задумчивость, не замечает, где сидит, или идет без цели по комнате, останавливается, будто внезапно пораженная каким-то новым лучом мысли, подходит к окну, открывает портьеру и погружает любопытный взгляд в улицу, в живой поток голов и
лиц, зорко следит за общественным круговоротом, не дичится этого шума, не гнушается грубой толпы, как будто и она
стала ее частью, будто понимает, куда так торопливо бежит какой-то господин, с боязнью опоздать; она уже, кажется, знает, что это чиновник, продающий за триста — четыреста рублей в год две трети жизни, кровь, мозг, нервы.
Потом вдруг точно проснулся; не радостное, а печальное изумление медленно разлилось по
лицу, лоб наморщился. Он отвернулся, положил шляпу на стол, достал папироску и
стал закуривать.
— Сделайте молящуюся фигуру! — сморщившись, говорил Кирилов, так что и нос ушел у него в бороду, и все
лицо казалось щеткой. — Долой этот бархат, шелк! поставьте ее на колени, просто на камне, набросьте ей на плечи грубую мантию, сложите руки на груди… Вот здесь, здесь, — он пальцем чертил около щек, — меньше свету, долой это мясо, смягчите глаза, накройте немного веки… и тогда сами
станете на колени и будете молиться…
— Какой ты нехороший
стал… — сказала она, оглядывая его, — нет, ничего, живет! загорел только! Усы тебе к
лицу. Зачем бороду отпускаешь! Обрей, Борюшка, я не люблю… Э, э! Кое-где седые волоски: что это, батюшка мой, рано стареться начал!
Взгляд ее то манил, втягивал в себя, как в глубину, то смотрел зорко и проницательно. Он заметил еще появляющуюся по временам в одну и ту же минуту двойную мину на
лице, дрожащий от улыбки подбородок, потом не слишком тонкий, но стройный, при походке волнующийся
стан, наконец, мягкий, неслышимый, будто кошачий шаг.
Он нарочно
станет думать о своих петербургских связях, о приятелях, о художниках, об академии, о Беловодовой — переберет два-три случая в памяти, два-три
лица, а четвертое
лицо выйдет — Вера. Возьмет бумагу, карандаш, сделает два-три штриха — выходит ее лоб, нос, губы. Хочет выглянуть из окна в сад, в поле, а глядит на ее окно: «Поднимает ли белая ручка лиловую занавеску», как говорит справедливо Марк. И почем он знает? Как будто кто-нибудь подглядел да сказал ему!
Он занялся портретом Татьяны Марковны и программой романа, которая приняла значительный объем. Он набросал первую встречу с Верой, свое впечатление, вставил туда, в виде аксессуаров, все
лица, пейзажи Волги, фотографию с своего имения — и мало-помалу оживлялся. Его «мираж»
стал облекаться в плоть. Перед ним носилась тайна создания.
Она отошла к окну и в досаде начала ощипывать листья и цветы в горшках. И у ней
лицо стало как маска, и глаза перестали искриться, а сделались прозрачны, бесцветны — «как у Веры тогда… — думал он. — Да, да, да — вот он, этот взгляд, один и тот же у всех женщин, когда они лгут, обманывают, таятся… Русалки!»
«А что было мне делать?» — заключил он вопросом и мало-помалу поднимал голову, выпрямлялся, морщины разглаживались,
лицо становилось покойнее.
«Но ведь иной недогадливый читатель подумает, что я сам такой, и только такой! — сказал он, перебирая свои тетради, — он не сообразит, что это не я, не Карп, не Сидор, а тип; что в организме художника совмещаются многие эпохи, многие разнородные
лица… Что я
стану делать с ними? Куда дену еще десять, двадцать типов!..»
Райский
стал раскаиваться в своем артистическом намерении посмотреть грозу, потому что от ливня намокший зонтик пропускал воду ему на
лицо и на платье, ноги вязли в мокрой глине, и он, забывши подробности местности, беспрестанно натыкался в роще на бугры, на пни или скакал в ямы.
Одевшись, сложив руки на руки, украшенные на этот раз старыми, дорогими перстнями, торжественной поступью вошла она в гостиную и, обрадовавшись, что увидела любимое
лицо доброй гостьи, чуть не испортила своей важности, но тотчас оправилась и
стала серьезна. Та тоже обрадовалась и проворно встала со стула и пошла ей навстречу.
— Вот уж и бабушка: не рано ли
стал величать? Да и к
лицу ли тебе жениться? погоди года два, три — созрей.
Потом змеи, как живые, поползли около старика! он перегнул голову назад, у него
лицо стали дергать судороги, как у живого, я думала, сейчас закричит!
— А куда? Везде все то же; везде есть мальчики, которым хочется, чтоб поскорей усы выросли, и девичьи тоже всюду есть… Ведь взрослые не
станут слушать. И вам не стыдно своей роли? — сказала она, помолчав и перебирая рукой его волосы, когда он наклонился
лицом к ее руке. — Вы верите в нее, считаете ее не шутя призванием?
— Ты не можешь вообразить себе, как я счастлив, что ты
стала покойнее. Посмотри, каким миром сияет у тебя
лицо: где ты почерпнула этот мир? Там?
Она
стала на пороге часовни на колени, закрыла руками
лицо и замерла неподвижно… Райский тихо подошел к ней сзади.
Он взял руку — она была бледна, холодна, синие жилки на ней видны явственно. И шея, и талия
стали у ней тоньше,
лицо потеряло живые цвета и сквозилось грустью и слабостью. Он опять забыл о себе, ему
стало жаль только ее.
Он подошел,
стал на колени подле нее и прильнул губами к ее туфле. Она вдруг обернулась, взглянула на него мельком,
лицо у ней подернулось горьким изумлением.
— Бабушка! — говорил Райский, пугаясь выражения ее
лица и
становясь на колени перед ней, — спасите Веру…
«Всё ли?» — думала она печально. Времени не
стало бы стереть все ее муки, которые теперь, одна за другою, являлись по очереди, наносить каждая свои удары, взглянув сначала все вместе ей в
лицо.
Завтра она встанет бодрая, живая, покойная, увидит любимые
лица, уверится, что Райский не притворялся, говоря, что она
стала его лучшей, поэтической мечтой.
Им приходилось коснуться взаимной раны, о которой до сих пор не было намека между ними, хотя они взаимно обменивались знаменательными взглядами и понимали друг друга из грустного молчания. Теперь предстояло
стать открыто
лицом к
лицу и говорить.
Неточные совпадения
Гаврило Афанасьевич // Из тарантаса выпрыгнул, // К крестьянам подошел: // Как лекарь, руку каждому // Пощупал, в
лица глянул им, // Схватился за бока // И покатился со смеху… // «Ха-ха! ха-ха! ха-ха! ха-ха!» // Здоровый смех помещичий // По утреннему воздуху // Раскатываться
стал…
Дворовый, что у барина // Стоял за стулом с веткою, // Вдруг всхлипнул! Слезы катятся // По старому
лицу. // «Помолимся же Господу // За долголетье барина!» — // Сказал холуй чувствительный // И
стал креститься дряхлою, // Дрожащею рукой. // Гвардейцы черноусые // Кисленько как-то глянули // На верного слугу; // Однако — делать нечего! — // Фуражки сняли, крестятся. // Перекрестились барыни. // Перекрестилась нянюшка, // Перекрестился Клим…
Уж налились колосики. // Стоят столбы точеные, // Головки золоченые, // Задумчиво и ласково // Шумят. Пора чудесная! // Нет веселей, наряднее, // Богаче нет поры! // «Ой, поле многохлебное! // Теперь и не подумаешь, // Как много люди Божии // Побились над тобой, // Покамест ты оделося // Тяжелым, ровным колосом // И
стало перед пахарем, // Как войско пред царем! // Не столько росы теплые, // Как пот с
лица крестьянского // Увлажили тебя!..»
Вышел вперед белокурый малый и
стал перед градоначальником. Губы его подергивались, словно хотели сложиться в улыбку, но
лицо было бледно, как полотно, и зубы тряслись.
И, сказав это, вывел Домашку к толпе. Увидели глуповцы разбитную стрельчиху и животами охнули. Стояла она перед ними, та же немытая, нечесаная, как прежде была; стояла, и хмельная улыбка бродила по
лицу ее. И
стала им эта Домашка так люба, так люба, что и сказать невозможно.