Неточные совпадения
С ним можно
не согласиться, но сбить его трудно. Свет, опыт, вся жизнь его
не дали ему никакого содержания, и оттого он боится серьезного, как огня. Но тот же опыт, жизнь всегда в куче людей, множество встреч и способность знакомиться со всеми образовывали ему какой-то очень приятный, мелкий умок, и
не знающий его с
первого раза даже положится на его совет, суждение, и потом уже, жестоко обманувшись, разглядит, что это за человек.
— Что же мне делать, cousin: я
не понимаю? Вы сейчас сказали, что для того, чтобы понять жизнь, нужно, во-первых, снять портьеру с нее. Положим, она снята, и я
не слушаюсь предков: я знаю, зачем, куда бегут все эти люди, — она указала на улицу, — что их занимает, тревожит: что же нужно, во-вторых?
У Райского брызнули слезы и от этой обиды, и от доброты Сидорыча. Он взглянул, как храпят
первые ученики, и
не выучил урока — от гордости.
В одном месте опекун, а в другом бабушка смотрели только, —
первый, чтобы к нему в положенные часы ходили учителя или чтоб он
не пропускал уроков в школе; а вторая, чтоб он был здоров, имел аппетит и сон, да чтоб одет он был чисто, держал себя опрятно, и чтоб, как следует благовоспитанному мальчику, «
не связывался со всякой дрянью».
Только совестясь опекуна,
не бросал Райский этой пытки, и кое-как в несколько месяцев удалось ему сладить с
первыми шагами. И то он все капризничал: то играл
не тем пальцем, которым требовал учитель, а каким казалось ему ловчее,
не хотел играть гамм, а ловил ухом мотивы, какие западут в голову, и бывал счастлив, когда удавалось ему уловить ту же экспрессию или силу, какую слышал у кого-нибудь и поразился ею, как прежде поразился штрихами и точками учителя.
Когда наконец он одолел, с грехом пополам,
первые шаги, пальцы играли уже что-то свое, играли они ему эту, кажется, залу, этих женщин, и трепет похвал, — а трудной школы
не играли.
Не проходило почти дня, чтоб Тит Никоныч
не принес какого-нибудь подарка бабушке или внучкам. В марте, когда еще о зелени
не слыхать нигде, он принесет свежий огурец или корзиночку земляники, в апреле горсточку свежих грибов — «
первую новинку». Привезут в город апельсины, появятся персики — они
первые подаются у Татьяны Марковны.
— Тут живет губернатор Васильев… или Попов какой-то. (Бабушка очень хорошо знала, что он Попов, а
не Васильев.) Он воображает, что я явлюсь к нему
первая с визитом, и
не заглянул ко мне: Татьяна Марковна Бережкова поедет к какому-то Попову или Васильеву!
Бабушка с почтением и с завистью, а Райский с любопытством глядел на стариков, слушал, как они припоминали молодость,
не верил их словам, что она была
первая красавица в губернии, а он — молодец и сводил будто женщин с ума.
— Но кто же будет этот «кто-то»? — спросил он ревниво. —
Не тот ли, кто
первый вызвал в ней сознание о чувстве?
Не он ли вправе бросить ей в сердце и самое чувство?
— Но он, во-первых, граф… а
не parvenu… — сказала она.
Но этот урок
не повел ни к чему. Марина была все та же, опять претерпевала истязание и бежала к барыне или ускользала от мужа и пряталась дня три на чердаках, по сараям, пока
не проходил
первый пыл.
Он дал себе слово объяснить, при
первом удобном случае, окончательно вопрос,
не о том, что такое Марфенька: это было слишком очевидно, а что из нее будет, — и потом уже поступить в отношении к ней, смотря по тому, что окажется после объяснения. Способна ли она к дальнейшему развитию или уже дошла до своих геркулесовых столпов?
— Это еще
не доказательство сумасшествия. Помните, что и того, у кого у
первого родилась идея о силе пара, тоже посадили за нее в сумасшедший дом, — заметил Марк.
Словом, те же желания и стремления, как при встрече с Беловодовой, с Марфенькой, заговорили и теперь, но только сильнее, непобедимее, потому что Вера была заманчива, таинственно-прекрасна, потому что в ней вся прелесть
не являлась сразу, как в тех двух, и в многих других, а пряталась и раздражала воображение, и это еще при
первом шаге!
Не неделю, а месяц назад, или перед приездом Веры, или тотчас после
первого свидания с ней, надо было спасаться ему, уехать, а теперь уж едва ли придется Егорке стаскивать опять чемодан с чердака!
— Да, я знала это: о, с
первой минуты я видела, que nous nous convenons — да, cher monsieur Boris, [что мы подходим друг другу — да, дорогой Борис (фр.).] —
не правда ли?
О Тушине с
первого раза нечего больше сказать. Эта простая фигура как будто вдруг вылилась в свою форму и так и осталась цельною, с крупными чертами лица, как и характера, с
не разбавленным на тонкие оттенки складом ума, чувств.
Это ум —
не одной головы, но и сердца, и воли. Такие люди
не видны в толпе, они редко бывают на
первом плане. Острые и тонкие умы, с бойким словом, часто затмевают блеском такие личности, но эти личности большею частию бывают невидимыми вождями или регуляторами деятельности и вообще жизни целого круга, в который поставит их судьба.
— Кто ж вас пустит? — сказала Татьяна Марковна голосом,
не требующим возражения. — Если б вы были здешняя, другое дело, а то из-за Волги! Что мы,
первый год знакомы с вами!.. Или обидеть меня хотите!..
— Да, соловей, он пел, а мы росли: он нам все рассказал, и пока мы с Марфой Васильевной будем живы — мы забудем многое, все, но этого соловья, этого вечера, шепота в саду и ее слез никогда
не забудем. Это-то счастье и есть,
первый и лучший шаг его — и я благодарю Бога за него и благодарю вас обеих, тебя, мать, и вас, бабушка, что вы обе благословили нас… Вы это сами думаете, да только так, из упрямства,
не хотите сознаться: это нечестно…
— Он
не романтик, а поэт, артист, — сказала она. — Я начинаю верить в него. В нем много чувства, правды… Я ничего
не скрыла бы от него, если б у него у самого
не было ко мне того, что он называл страстью. Только чтоб его немного охладить, я решаюсь на эту глупую, двойную роль… Лишь отрезвится, я сейчас ему скажу
первая все — и мы будем друзья…
— Чего, чего! — повторил он, — во-первых, я люблю вас и требую ответа полного… А потом верьте мне и слушайтесь! Разве во мне меньше пыла и страсти, нежели в вашем Райском, с его поэзией? Только я
не умею говорить о ней поэтически, да и
не надо. Страсть
не разговорчива… А вы
не верите,
не слушаетесь!..
Он молчал, вспоминая, какую яркую картину страсти чертил он ей в
первых встречах и как усердно толкал ее под ее тучу. А теперь сам
не знал, как вывести ее из-под нее.
Марфенька
первая, Викентьев второй, и с ними дворовые собаки, выскочили встретить его, и все, до Пашутки включительно, обрадовались ему почти до слез, так что и ему, несмотря на хмель страсти, едва
не заплакалось от этой теплоты сердечного приема.
Прощай — это
первое и последнее мое письмо, или, пожалуй, глава из будущего твоего романа. Ну, поздравляю тебя, если он будет весь такой! Бабушке и сестрам своим кланяйся, нужды нет, что я
не знаю их, а они меня, и скажи им, что в таком-то городе живет твой приятель, готовый служить, как выше сказано. —
И язык изменяет ей на каждом шагу; самый образ проявления самоволия мысли и чувства, — все, что так неожиданно поразило его при
первой встрече с ней, весь склад ума, наконец, характер, — все давало ей такой перевес над бабушкой, что из усилия Татьяны Марковны — выручить Веру из какой-нибудь беды,
не вышло бы ровно ничего.
— Я
не прошу у тебя прощения за всю эту историю… И ты
не волнуйся, — сказала она. — Мы помиримся с тобой… У меня только один упрек тебе — ты поторопился с своим букетом. Я шла оттуда… хотела послать за тобой, чтобы тебе
первому сказать всю историю… искупить хоть немного все, что ты вытерпел… Но ты поторопился!
Бабушка немного успокоилась, что она пришла, но в то же время замечала, что Райский меняется в лице и старается
не глядеть на Веру. В
первый раз в жизни, может быть, она проклинала гостей. А они уселись за карты, будут пить чай, ужинать, а Викентьева уедет только завтра.
— Как
первую женщину в целом мире! Если б я смел мечтать, что вы хоть отчасти разделяете это чувство… нет, это много, я
не стою… если одобряете его, как я надеялся… если
не любите другого, то… будьте моей лесной царицей, моей женой, — и на земле
не будет никого счастливее меня!.. Вот что хотел я сказать — и долго
не смел! Хотел отложить это до ваших именин, но
не выдержал и приехал, чтобы сегодня в семейный праздник, в день рождения вашей сестры…
Она вздохнула будто свободнее — будто опять глотнула свежего воздуха, чувствуя, что подле нее воздвигается какая-то сила, встает, в лице этого человека, крепкая, твердая гора, которая способна укрыть ее в своей тени и каменными своими боками оградить —
не от бед страха,
не от физических опасностей, а от
первых, горячих натисков отчаяния, от дымящейся еще язвы страсти, от горького разочарования.
Люди были в ужасе. Василиса с Яковом почти
не выходили из церкви, стоя на коленях.
Первая обещалась сходить пешком к киевским чудотворцам, если барыня оправится, а Яков — поставить толстую с позолотой свечу к местной иконе.
На вопрос, «о чем бабушка с Верой молчат и отчего
первая ее ни разу
не побранила, что значило —
не любит», Татьяна Марковна взяла ее за обе щеки и задумчиво, со вздохом, поцеловала в лоб. Это только больше опечалило Марфеньку.
— Я просто
не пущу тебя сегодня, Леонтий, — сказал Райский, — мне скучно одному; я перейду в старый дом с тобой вместе, а потом, после свадьбы Марфеньки, уеду. Ты при бабушке и при Вере будешь
первым министром, другом и телохранителем.
«Ужели мы в самом деле
не увидимся, Вера? Это невероятно. Несколько дней тому назад в этом был бы смысл, а теперь это бесполезная жертва, тяжелая для обоих. Мы больше года упорно бились, добиваясь счастья, — и когда оно настало, ты бежишь
первая, а сама твердила о бессрочной любви. Логично ли это?»
Убеждений мы
не в силах изменить, как
не в силах изменить натуру, а притворяться
не сможем оба. Это
не логично и
не честно. Надо высказаться и согласиться во всем; мы сделали
первое и
не пришли к соглашению; следовательно, остается молчать и быть счастливыми помимо убеждений; страсть
не требует их. Будем молчать и будем счастливы. Надеюсь, ты с этой логикой согласишься».
«Я каждый день бродил внизу обрыва, ожидая тебя по
первому письму. Сию минуту случайно узнал, что в доме нездорово, тебя нигде
не видать. Вера, приди или, если больна, напиши скорее два слова. Я способен прийти в старый дом…»
«А отчего у меня до сих пор нет ее портрета кистью? — вдруг спросил он себя, тогда как он, с
первой же встречи с Марфенькой, передал полотну ее черты, под влиянием
первых впечатлений, и черты эти вышли говорящи, „в портрете есть правда, жизнь, верность во всем… кроме плеча и рук“, — думал он. А портрета Веры нет; ужели он уедет без него!.. Теперь ничто
не мешает, страсти у него нет, она его
не убегает… Имея портрет, легче писать и роман: перед глазами будет она, как живая…
С
первой минуты ее откровенности, несмотря на свою жестокую муку, он беспристрастно сознавал и верил, и тогда же выразил ей, что она
не виновна, а «несчастлива»: так думал и теперь. Виноватым во всем, и еще более несчастным слепотой — считал он Марка.
Не полюбила она его страстью, — то есть физически: это зависит
не от сознания,
не от воли, а от какого-то нерва (должно быть, самого глупого, думал Райский, отправляющего какую-то низкую функцию, между прочим влюблять), и
не как друга только любила она его, хотя и называла другом, но никаких последствий от дружбы его для себя
не ждала, отвергая, по своей теории, всякую корыстную дружбу, а полюбила только как «человека» и так выразила Райскому свое влечение к Тушину и в
первом свидании с ним, то есть как к «человеку» вообще.
Райский вспомнил
первые впечатления, какие произвел на него Тушин, как он счел его даже немного ограниченным, каким сочли бы, может быть, его, при
первом взгляде и другие, особенно так называемые «умники», требующие прежде всего внешних признаков ума, его «лоска», «красок», «острия», обладающие этим сами,
не обладая часто тем существенным материалом, который должен крыться под лоском и краской.
Татьяна Марковна внутренне смутилась, когда Тушин переступил порог ее комнаты. Он, молча, с опущенными глазами, поздоровался с ней, тоже перемогая свою тревогу, — и оба в
первую минуту
не глядели друг на друга.
Но ни Тушин, ни Вера, ни сама Татьяна Марковна, после ее разговора с
первым,
не обменялись ни одним словом об этом. Туманное пятно оставалось пятном,
не только для общества, но для самих действующих лиц, то есть для Тушина и бабушки.
Если скульптура изменит мне (Боже сохрани! я
не хочу верить: слишком много говорит за), я сам казню себя, сам отыщу того, где бы он ни был — кто
первый усомнился в успехе моего романа (это — Марк Волохов), и торжественно скажу ему: да, ты прав: я — неудачник!