Неточные совпадения
— Что же
надо делать, чтоб понять эту жизнь и ваши мудреные правила? — спросила она покойным голосом, показывавшим, что она
не намерена была сделать шагу, чтоб понять их, и говорила только потому, что об этом зашла речь.
— Да, это mauvais genre! [дурной тон! (фр.)] Ведь при вас даже неловко сказать «мужик» или «баба», да еще беременная… Ведь «хороший тон»
не велит человеку быть самим собой…
Надо стереть с себя все свое и походить на всех!
— Послушай, Райский, сколько я тут понимаю,
надо тебе бросить прежде
не живопись, а Софью, и
не делать романов, если хочешь писать их… Лучше пиши по утрам роман, а вечером играй в карты: по маленькой, в коммерческую… это
не раздражает…
Они говорили между собой односложными словами. Бабушке почти
не нужно было отдавать приказаний Василисе: она сама знала все, что
надо делать. А если надобилось что-нибудь экстренное, бабушка
не требовала, а как будто советовала сделать то или другое.
— Вы
не умеете рисовать, — сказал он, — вам года три
надо учиться с бюстов да анатомии… А голова Гектора, глаза… Да вы ли делали?
У ней было одно желание и право: любить. Она думала и верила, что так, а
не иначе,
надо любить и быть любимой и что весь мир так любит и любим.
На отлучки его она смотрела как на неприятное, случайное обстоятельство, как, например, на то, если б он заболел. А возвращался он, — она была кротко счастлива и полагала, что если его
не было, то это так
надо, это в порядке вещей.
Умирала она частию от небрежного воспитания, от небрежного присмотра, от проведенного, в скудности и тесноте, болезненного детства, от попавшей в ее организм наследственной капли яда, развившегося в смертельный недуг, оттого, наконец, что все эти «так
надо» хотя
не встречали ни воплей, ни раздражения с ее стороны, а всё же ложились на слабую молодую грудь и подтачивали ее.
Она прожила бы до старости,
не упрекнув ни жизнь, ни друга, ни его непостоянную любовь, и никого ни в чем, как
не упрекает теперь никого и ничто за свою смерть. И ее болезненная, страдальческая жизнь, и преждевременная смерть казались ей — так
надо.
Прошел май.
Надо было уехать куда-нибудь, спасаться от полярного петербургского лета. Но куда? Райскому было все равно. Он делал разные проекты,
не останавливаясь ни на одном: хотел съездить в Финляндию, но отложил и решил поселиться в уединении на Парголовских озерах, писать роман. Отложил и это и собрался
не шутя с Пахотиными в рязанское имение. Но они изменили намерение и остались в городе.
Он видел, что заронил в нее сомнения, что эти сомнения — гамлетовские. Он читал их у ней в сердце: «В самом ли деле я живу так, как нужно?
Не жертвую ли я чем-нибудь живым, человеческим, этой мертвой гордости моего рода и круга, этим приличиям? Ведь
надо сознаться, что мне иногда бывает скучно с тетками, с папа и с Catherine… Один только cousin Райский…»
— Да,
не погневайтесь! — перебил Кирилов. — Если хотите в искусстве чего-нибудь прочнее сладеньких улыбок да пухлых плеч или почище задних дворов и пьяного мужичья, так бросьте красавиц и пирушки, а будьте трезвы, работайте до тумана, до обморока в голове;
надо падать и вставать, умирать с отчаяния и опять понемногу оживать, вскакивать ночью…
—
Надо же что-нибудь делать! Я уеду отсюда, вы управлять
не хотите:
надо устроить…
— А то, что человек
не чувствует счастья, коли нет рожна, — сказала она, глядя на него через очки. —
Надо его ударить бревном по голове, тогда он и узнает, что счастье было, и какое оно плохонькое ни есть, а все лучше бревна.
— А помнишь: председатель в палате? Мы с тобой заезжали к нему, когда ты после гимназии приехал сюда, — и
не застали. А потом он в деревню уехал: ты его и
не видал. Тебе
надо съездить к нему: его все уважают и боятся, даром что он в отставке…
«Нет, это все
надо переделать! — сказал он про себя… —
Не дают свободы — любить. Какая грубость! А ведь добрые, нежные люди! Какой еще туман, какое затмение в их головах!»
— Марфенька! Я тебя просвещу! — обратился он к ней. — Видите ли, бабушка: этот домик, со всем, что здесь есть, как будто для Марфеньки выстроен, — сказал Райский, — только детские
надо надстроить. Люби, Марфенька,
не бойся бабушки. А вы, бабушка, мешаете принять подарок!
— Ну, добро, посмотрим, посмотрим, — сказала она, — если
не женишься сам, так как хочешь, на свадьбу подари им кружева, что ли: только чтобы никто
не знал, пуще всего Нил Андреич…
надо втихомолку…
— Я
не дочитала… слишком величественно! Это
надо только учителям читать, чтоб учить…
Надо, чтоб я
не глазами, на чужой коже, а чтоб собственными нервами, костями и мозгом костей вытерпел огонь страсти, и после — желчью, кровью и потом написал картину ее, эту геенну людской жизни.
— Им
не его
надо, — возразил писарь, глядя на Райского, — пожалуйте за мной! — прибавил он и проворно пошел вперед.
Щека ее была у его щеки, и ему
надо было удерживать дыхание, чтобы
не дышать на нее. Он устал от этого напряженного положения, и даже его немного бросило в пот. Он
не спускал глаз с нее.
«Что это такое, что же это!.. Она, кажется, добрая, — вывел он заключение, — если б она только смеялась
надо мной, то пуговицы бы
не пришила. И где она взяла ее? Кто-нибудь из наших потерял!»
— Нет, Борис,
не пойду, — отговаривался он, — что мне там делать: вы все любезны, красивы, разговаривать мастера, а я! Что я ей? Она вон все смеется
надо мной!
— Черт с ними, с большими картинами! — с досадой сказал Райский, — я бросил почти живопись. В одну большую картину
надо всю жизнь положить, а
не выразишь и сотой доли из того живого, что проносится мимо и безвозвратно утекает. Я пишу иногда портреты…
Не было дела, которого бы она
не разумела; где другому
надо час, ей
не нужно и пяти минут.
Просто быть братом невозможно,
надо бежать: она слишком мила, тепла, нежна, прикосновение ее греет, жжет, шевелит нервы. Он же приходится ей брат в третьем колене, то есть
не брат, и близость такой сестры опасна…
Она
не знала, что ей
надо делать, чтоб быть
не ребенком, чтоб на нее смотрели, как на взрослую, уважали, боялись ее. Она беспокойно оглядывалась вокруг, тиранила пальцами кончик передника, смотрела себе под ноги.
— Нет, — сказала она, — чего
не знаешь, так и
не хочется. Вон Верочка, той все скучно, она часто грустит, сидит, как каменная, все ей будто чужое здесь! Ей бы
надо куда-нибудь уехать, она
не здешняя. А я — ах, как мне здесь хорошо: в поле, с цветами, с птицами как дышится легко! Как весело, когда съедутся знакомые!.. Нет, нет, я здешняя, я вся вот из этого песочку, из этой травки!
не хочу никуда. Что бы я одна делала там в Петербурге, за границей? Я бы умерла с тоски…
— Нет… — Она задумчиво покачала головой. — Я многого
не понимаю и оттого
не знаю, как мне иногда
надо поступить. Вон Верочка знает, и если
не делает, так
не хочет, а я
не умею…
— От этого и
надо думать, что птичек, цветов и всей этой мелочи
не станет, чтоб прожить ею целую жизнь. Нужны другие интересы, другие связи, симпатии…
— Очень часто: вот что-то теперь пропал.
Не уехал ли в Колчино, к maman?
Надо его побранить, что,
не сказавшись, уехал. Бабушка выговор ему сделает: он боится ее… А когда он здесь —
не посидит смирно: бегает, поет. Ах, какой он шалун! И как много кушает! Недавно большую, пребольшую сковороду грибов съел! Сколько булочек скушает за чаем! Что ни дай, все скушает. Бабушка очень любит его за это. Я тоже его…
— Жена спит, а я
не знаю где:
надо у Авдотьи спросить…
— Нет, теперь поздно, так
не дадут — особенно когда узнают, что я тут:
надо взять с бою. Закричим: «Пожар!», тогда отворят, а мы и войдем.
— Известно что… поздно было: какая академия после чада петербургской жизни! — с досадой говорил Райский, ходя из угла в угол, — у меня, видите, есть имение, есть родство, свет…
Надо бы было все это отдать нищим, взять крест и идти… как говорит один художник, мой приятель. Меня отняли от искусства, как дитя от груди… — Он вздохнул. — Но я ворочусь и дойду! — сказал он решительно. — Время
не ушло, я еще
не стар…
— А я
не знаю, чего
надо бояться, и потому, может быть,
не боюсь, — отвечала она с улыбкой.
— Цветы? да, люблю их вон там, в саду, а
не в комнате, где
надо за ними ходить.
— Хорошо, подите вперед, а я приду: мне
надо тут вынуть свои вещи, я еще
не разобралась…
— Судьба придумает! Да сохрани тебя, Господи, полно накликать на себя! А лучше вот что: поедем со мной в город с визитами. Мне проходу
не дают, будто я
не пускаю тебя. Вице-губернаторша, Нил Андреевич, княгиня: вот бы к ней! Да уж и к бесстыжей
надо заехать, к Полине Карповне, чтоб
не шипела! А потом к откупщику…
— Так это за то, что у меня деньжонки водятся да дом есть, и
надо замуж выходить: богадельня, что ли, ему достался мой дом? И дом
не мой, а твой. И он сам
не беден…
— Ты
не красней:
не от чего! Я тебе говорю, что ты дурного
не сделаешь, а только для людей
надо быть пооглядчивее! Ну, что надулась: поди сюда, я тебя поцелую!
— Нечего делать, — с тоской сказала бабушка, —
надо пустить. Чай, голоднехонек, бедный! Куда он теперь в этакую жару потащится? Зато уж на целый месяц отделаюсь! Теперь его до вечера
не выживешь!
— Пойду к ней,
надо объясниться. Где она? Ведь это любопытство — больше ничего:
не любовь же в самом деле!.. — решил он.
Он прошел окраины сада, полагая, что Веру нечего искать там, где обыкновенно бывают другие, а
надо забираться в глушь, к обрыву, по скату берега, где она любила гулять. Но нигде ее
не было, и он пошел уже домой, чтоб спросить кого-нибудь о ней, как вдруг увидел ее сидящую в саду, в десяти саженях от дома.
Но все еще он
не завоевал себе того спокойствия, какое налагала на него Вера: ему бы
надо уйти на целый день, поехать с визитами, уехать гостить на неделю за Волгу, на охоту, и забыть о ней. А ему
не хочется никуда: он целый день сидит у себя, чтоб
не встретить ее, но ему приятно знать, что она тут же в доме. А
надо добиться, чтоб ему это было все равно.
Чтобы уже довершить над собой победу, о которой он,
надо правду сказать, хлопотал из всех сил,
не спрашивая себя только, что кроется под этим рвением: искреннее ли намерение оставить Веру в покое и уехать или угодить ей, принести «жертву», быть «великодушным», — он обещал бабушке поехать с ней с визитами и даже согласился появиться среди ее городских гостей, которые приедут в воскресенье «на пирог».
— Да вот хоть бы индейцы: ведь это канальи всё,
не христиане, сволочь, ходят голые, и пьяницы горькие, а страна, говорят, богатейшая, ананасы, как огурцы, растут… Чего им еще
надо?
«Я совсем теперь холоден и покоен, и могу, по уговору, объявить наконец ей, что я готов, опыт кончен — я ей друг, такой, каких множество у всех. А на днях и уеду. Да:
надо еще повидаться с „Вараввой“ и стащить с него последние панталоны:
не держи пари!»
А мне одно нужно: покой! И доктор говорит, что я нервная, что меня
надо беречь,
не раздражать, и слава Богу, что он натвердил это бабушке: меня оставляют в покое. Мне
не хотелось бы выходить из моего круга, который я очертила около себя: никто
не переходит за эту черту, я так поставила себя, и в этом весь мой покой, все мое счастие.
Не неделю, а месяц назад, или перед приездом Веры, или тотчас после первого свидания с ней,
надо было спасаться ему, уехать, а теперь уж едва ли придется Егорке стаскивать опять чемодан с чердака!