Неточные совпадения
Иногда он кажется так счастлив, глаза горят, и наблюдатель только что предположит в нем открытый характер, сообщительность и даже болтливость, как через
час, через два, взглянув
на него, поразится бледностью его лица, каким-то внутренним и, кажется, неисцелимым страданием, как будто он отроду не улыбнулся.
Потом помнит он, как она водила его
на Волгу, как по целым
часам сидела, глядя вдаль, или указывала ему
на гору, освещенную солнцем,
на кучу темной зелени,
на плывущие суда.
Везде почерневшие, массивные, дубовые и из черного дерева кресла, столы, с бронзовой отделкой и деревянной мозаикой; большие китайские вазы;
часы — Вакх, едущий
на бочке; большие овальные, в золоченых, в виде веток, рамах, зеркала; громадная кровать в спальне стояла, как пышный гроб, покрытый глазетом.
Бабушка с княгиней пила кофе, Райский смотрел
на комнаты,
на портреты,
на мебель и
на весело глядевшую в комнаты из сада зелень; видел расчищенную дорожку, везде чистоту, чопорность, порядок: слушал, как во всех комнатах попеременно пробили с полдюжины столовых, стенных, бронзовых и малахитовых
часов; рассматривал портрет косого князя, в красной ленте, самой княгини, с белой розой в волосах, с румянцем, живыми глазами, и сравнивал с оригиналом.
— Да, кузина, вы будете считать потерянною всякую минуту, прожитую, как вы жили и как живете теперь… Пропадет этот величавый, стройный вид, будете задумываться, забудете одеться в это несгибающееся платье… с досадой бросите массивный браслет, и крестик
на груди не будет лежать так правильно и покойно. Потом, когда преодолеете предков, тетушек, перейдете Рубикон — тогда начнется жизнь… мимо вас будут мелькать дни,
часы, ночи…
Другой сидит по целым
часам у ворот, в картузе, и в мирном бездействии смотрит
на канаву с крапивой и
на забор
на противоположной стороне. Давно уж мнет носовой платок в руках — и все не решается высморкаться: лень.
Она порицала и осмеивала подруг и знакомых, когда они увлекались, живо и с удовольствием расскажет всем, что сегодня
на заре застали Лизу, разговаривающую с письмоводителем чрез забор в саду, или что вон к той барыне (и имя, отчество и фамилию скажет) ездит все барин в карете и выходит от нее
часу во втором ночи.
Райский тоже, увидя свою комнату, следя за бабушкой, как она чуть не сама делала ему постель, как опускала занавески, чтоб утром не беспокоило его солнце, как заботливо расспрашивала, в котором
часу его будить, что приготовить — чаю или кофе поутру, масла или яиц, сливок или варенья, — убедился, что бабушка не все угождает себе этим, особенно когда она попробовала рукой, мягка ли перина, сама поправила подушки повыше и велела поставить графин с водой
на столик, а потом раза три заглянула, спит ли он, не беспокойно ли ему, не нужно ли чего-нибудь.
Умер у бабы сын, мать отстала от работы, сидела в углу как убитая, Марфенька каждый день ходила к ней и сидела
часа по два, глядя
на нее, и приходила домой с распухшими от слез глазами.
Если б только одно это, я бы назвал его дураком — и дело с концом, а он затопал ногами, грозил пальцем, стучал палкой: «Я тебя, говорит, мальчишку, в острог: я тебя туда, куда ворон костей не заносил; в двадцать четыре
часа в мелкий порошок изотру, в бараний рог согну,
на поселение сошлю!» Я дал ему истощить весь словарь этих нежностей, выслушал хладнокровно, а потом прицелился в него.
Он уже не по-прежнему, с стесненным сердцем, а вяло прошел сумрачную залу с колоннадой, гостиные с статуями, бронзовыми
часами, шкафиками рококо и, ни
на что не глядя, добрался до верхних комнат; припомнил, где была детская и его спальня, где стояла его кровать, где сиживала его мать.
В один такой
час хандры он лежал с сигарой
на кушетке в комнате Татьяны Марковны. Бабушка, не сидевшая никогда без дела, с карандашом поверяла какие-то, принесенные ей Савельем, счеты.
— Это я вам принес живого сазана, Татьяна Марковна: сейчас выудил сам. Ехал к вам, а там
на речке, в осоке, вижу, сидит в лодке Иван Матвеич. Я попросился к нему, он подъехал, взял меня, я и четверти
часа не сидел — вот какого выудил! А это вам, Марфа Васильевна, дорогой, вон тут во ржи нарвал васильков…
А через четверть
часа уже оба смирно сидели, как ни в чем не бывало, около бабушки и весело смотрели кругом и друг
на друга: он, отирая пот с лица, она, обмахивая себе платком лоб и щеки.
Он предоставил жене получать за него жалованье в палате и содержать себя и двоих детей, как она знает, а сам из палаты прямо шел куда-нибудь обедать и оставался там до ночи или
на ночь, и
на другой день, как ни в чем не бывало, шел в палату и скрипел пером, трезвый, до трех
часов. И так проживал свою жизнь по людям.
Он старался растолкать гостя, но тот храпел. Яков сходил за Кузьмой, и вдвоем
часа четыре употребили
на то, чтоб довести Опенкина домой,
на противоположный конец города. Так, сдав его
на руки кухарке, они сами
на другой день к обеду только вернулись домой.
Наконец,
на четвертый или пятый день после разговора с ней, он встал
часов в пять утра. Солнце еще было
на дальнем горизонте, из сада несло здоровою свежестью, цветы разливали сильный запах, роса блистала
на траве.
— Кто, кто передал тебе эти слухи, говори! Этот разбойник Марк? Сейчас еду к губернатору. Татьяна Марковна, или мы не знакомы с вами, или чтоб нога этого молодца (он указал
на Райского) у вас в доме никогда не была! Не то я упеку и его, и весь дом, и вас в двадцать четыре
часа куда ворон костей не занашивал…
На другой день,
часов в десять утра, кто-то постучал к нему в комнату. Он, бледный, угрюмый, отворил дверь и остолбенел.
Но Райский неумолимо мазал кистью, строго взглядывая
на нее. Прошло еще четверть
часа.
— И дети тоже не боятся, и
на угрозы няньки «волком» храбро лепечут: «А я его убью!» И ты, как дитя, храбра, и, как дитя же, будешь беспомощна, когда придет твой
час…
Весь день все просидели, как мокрые куры, рано разошлись и легли спать. В десять
часов вечера все умолкло в доме. Между тем дождь перестал, Райский надел пальто, пошел пройтись около дома. Ворота были заперты,
на улице стояла непроходимая грязь, и Райский пошел в сад.
— Мне пора — десять
часов! — сказала она, видимо встревоженная, стараясь не глядеть
на Райского.
— Я, может быть, объясню вам… И тогда мы простимся с вами иначе, лучше, как брат с сестрой, а теперь… я не могу! Впрочем, нет! — поспешно заключила, махнув рукой, — уезжайте! Да окажите дружбу, зайдите в людскую и скажите Прохору, чтоб в пять
часов готова была бричка, а Марину пошлите ко мне.
На случай, если вы уедете без меня, — прибавила она задумчиво, почти с грустью, — простимтесь теперь! Простите меня за мои странности… (она вздохнула) и примите поцелуй сестры…
Играя с тетками, я служил, говорю, твоему делу, то есть пробуждению страсти в твоей мраморной кузине, с тою только разницею, что без тебя это дело пошло было впрок. Итальянец, граф Милари, должно быть, служит по этой же части, то есть развивает страсти в женщинах, и едва ли не успешнее тебя. Он повадился ездить в те же дни и
часы, когда мы играли в карты, а Николай Васильевич не нарадовался, глядя
на свое семейное счастье.
Таким образом, всплыло
на горизонт легкое облачко и стало над головой твоей кузины! А я все служил да служил делу, не забывая дружеской обязанности, и все ездил играть к теткам. Даже сблизился с Милари и стал условливаться с ним, как, бывало, с тобой, приходить в одни
часы, чтоб обоим было удобнее…»
Дела шли своим чередом, как вдруг однажды перед началом нашей вечерней партии, когда Надежда Васильевна и Анна Васильевна наряжались к выходу, а Софья Николаевна поехала гулять, взявши с собой Николая Васильевича, чтоб завезти его там где-то
на дачу, — доложили о приезде княгини Олимпиады Измайловны. Обе тетки поворчали
на это неожиданное расстройство партии, но, однако, отпустили меня погулять, наказавши через
час вернуться, а княгиню приняли.
Через
час я прихожу, меня не принимают. Захожу
на другой день — не принимают. Через два, три дня — то же самое. Обе тетки больны, «барыня», то есть Софья Николаевна, нездорова, не выезжает и никого не принимает: такие ответы получал я от слуг.
Кузина твоя увлеклась по-своему, не покидая гостиной, а граф Милари добивался свести это
на большую дорогу — и говорят (это папа разболтал), что между ними бывали живые споры, что он брал ее за руку, а она не отнимала, у ней даже глаза туманились слезой, когда он, недовольный прогулками верхом у кареты и приемом при тетках, настаивал
на большей свободе, — звал в парк вдвоем, являлся в другие
часы, когда тетки спали или бывали в церкви, и, не успевая, не показывал глаз по неделе.
Потом он выбрал дамские
часы с эмалевой доской, с цепочкой, подарить от себя Марфеньке, и для этого зашел к Титу Никонычу и занял у него двести рублей до завтра, чтобы не воевать с бабушкой, которая без боя не дала бы ему промотать столько
на подарок и, кроме того, пожалуй, выдала бы заранее его секрет.
Вера с семи
часов вечера сидела в бездействии, сначала в сумерках, потом при слабом огне одной свечи; облокотясь
на стол и положив
на руку голову, другой рукой она задумчиво перебирала листы лежавшей перед ней книги, в которую не смотрела.
Райский сидел целый
час как убитый над обрывом,
на траве, положив подбородок
на колени и закрыв голову руками. Все стонало в нем. Он страшной мукой платил за свой великодушный порыв, страдая, сначала за Веру, потом за себя, кляня себя за великодушие.
На другой день в деревенской церкви Малиновки с десяти
часов начали звонить в большой колокол, к обедне.
Это был подарок Райского:
часы, с эмалевой доской, с ее шифром, с цепочкой. Она взглянула
на них большими глазами, потом окинула взглядом прочие подарки, поглядела по стенам, увешанным гирляндами и цветами, — и вдруг опустилась
на стул, закрыла глаза руками и залилась целым дождем горячих слез.
Часа через три шум
на дворе, людские голоса, стук колес и благовест вывели ее из летаргии. Она открыла глаза, посмотрела кругом, послушала шум, пришла
на минуту в сознание, потом вдруг опять закрыла глаза и предалась снова или сну, или муке.
С Титом Никонычем сначала она побранилась и чуть не подралась, за подарок туалета, а потом поговорила с ним наедине четверть
часа в кабинете, и он стал немного задумчив, меньше шаркал ножкой, и хотя говорил с дамами, но сам смотрел так серьезно и пытливо то
на Райского, то
на Тушина, что они глазами в недоумении спрашивали его, чего он от них хочет. Он тотчас оправлялся и живо принимался говорить дамам «приятности».
Татьяна Марковна была с ней ласкова, а Марья Егоровна Викентьева бросила
на нее, среди разговора, два, три загадочных взгляда, как будто допрашиваясь: что с ней? отчего эта боль без болезни? что это она не пришла вчера к обеду, а появилась
на минуту и потом ушла, а за ней пошел Тушин, и они ходили целый
час в сумерки!.. И так далее.
Но когда настал
час — «пришли римляне и взяли», она постигла, откуда пал неотразимый удар, встала, сняв свой венец, и молча, без ропота, без малодушных слез, которыми омывали иерусалимские стены мужья, разбивая о камни головы, только с окаменелым ужасом покорности в глазах пошла среди павшего царства, в великом безобразии одежд, туда, куда вела ее рука Иеговы, и так же — как эта бабушка теперь — несла святыню страдания
на лице, будто гордясь и силою удара, постигшего ее, и своею силою нести его.
Она, накинув
на себя меховую кацавейку и накрыв голову косынкой, молча сделала ему знак идти за собой и повела его в сад. Там, сидя
на скамье Веры, она два
часа говорила с ним и потом воротилась, глядя себе под ноги, домой, а он, не зашедши к ней, точно убитый, отправился к себе, велел камердинеру уложиться, послал за почтовыми лошадьми и уехал в свою деревню, куда несколько лет не заглядывал.
Прошло больше
часа. Вера вдруг открыла глаза. Татьяна Марковна смотрит
на нее пристально.
Она шла, как тень, по анфиладе старого дома, минуя свои бывшие комнаты, по потускневшему от времени паркету, мимо занавешанных зеркал, закутанных тумб с старыми
часами, старой, тяжелой мебели, и вступила в маленькие, уютные комнаты, выходившие окнами
на слободу и
на поле. Она неслышно отворила дверь в комнату, где поселился Райский, и остановилась
на пороге.
Прошло четверть
часа. Он, схватив палитру, покрыл ее красками и, взглядывая горячо
на Веру, торопливо, как будто воруя, переносил черты ее лица
на полотно.
Оба молчали, не зная, что сталось с беседкой. А с ней сталось вот что. Татьяна Марковна обещала Вере, что Марк не будет «ждать ее в беседке», и буквально исполнила обещание. Через
час после разговора ее с Верой Савелий, взяв человек пять мужиков, с топорами, спустился с обрыва, и они разнесли беседку
часа в два, унеся с собой бревна и доски
на плечах. А бабы и ребятишки, по ее же приказанию, растаскали и щепы.
Райскому оседлали лошадь, а сзади их Татьяна Марковна отправила целую тележку с гостинцами Анне Ивановне. И оба, вместо восьми
часов, как хотели, едва выбрались из дома в десять и в половине одиннадцатого сели
на паром Тушина.
На другой день Райский утром рано предупредил Крицкую запиской, что он просит позволения прийти к ней в половине первого
часа, и получил ответ: «Charmee, j’attends» [«Очень рада, жду» (фр.).] и т. д.
Подумал, подумал и лег головой
на руки, обдумывая продолжение. Прошло с четверть
часа, глаза у него стали мигать чаще. Его клонил сон.