Неточные совпадения
— Наташа! — повторил он тихо, — это единственный тяжелый камень у меня
на душе — не мешай память о ней в эти
мои впечатления и мимолетные увлечения…
— И я не удивлюсь, — сказал Райский, — хоть рясы и не надену, а проповедовать могу — и искренно, всюду, где замечу ложь, притворство, злость — словом, отсутствие красоты, нужды нет, что сам бываю безобразен… Натура
моя отзывается
на все, только разбуди нервы — и пойдет играть!.. Знаешь что, Аянов: у меня давно засела серьезная мысль — писать роман. И я хочу теперь посвятить все свое время
на это.
— Вот внук
мой, Борис Павлыч! — сказала она старосте. — Что, убирают ли сено, пока горячо
на дворе? Пожалуй, дожди после жары пойдут. Вот барин, настоящий барин приехал, внук
мой! — говорила она мужикам. — Ты видал ли его, Гараська? Смотри же, какой он! А это твой, что ли, теленок во ржи, Илюшка? — спрашивала при этом, потом мимоходом заглянула
на пруд.
— Граф Милари, ma chère amie, — сказал он, — grand musicien et le plus aimable garçon du monde. [
моя милая… превосходный музыкант и любезнейший молодой человек (фр.).] Две недели здесь: ты видела его
на бале у княгини? Извини, душа
моя, я был у графа: он не пустил в театр.
— Боже
мой, Наташа! — закричал он не своим голосом и побежал с лестницы, бросился
на улицу и поскакал
на извозчике к Знаменью, в переулок, вбежал в дом, в третий этаж. — Две недели не был, две недели — это вечность! Что она?
— Я думала, ты утешишь меня. Мне так было скучно одной и страшно… — Она вздрогнула и оглянулась около себя. — Книги твои все прочла, вон они,
на стуле, — прибавила она. — Когда будешь пересматривать, увидишь там
мои заметки карандашом; я подчеркивала все места, где находила сходство… как ты и я… любили… Ох, устала, не могу говорить… — Она остановилась, смочила языком горячие губы. — Дай мне пить, вон там,
на столе!
— Бедная Наташа! — со вздохом отнесся он, наконец, к ее памяти, глядя
на эскиз. — Ты и живая была так же бледно окрашена в цвета жизни, как и
на полотне
моей кистью, и
на бумаге пером! Надо переделать и то, и другое! — заключил он.
«Переделать портрет, — думал он. — Прав ли Кирилов? Вся цель
моя, задача, идея — красота! Я охвачен ею и хочу воплотить этот, овладевший мною, сияющий образ: если я поймал эту „правду“ красоты — чего еще? Нет, Кирилов ищет красоту в небе, он аскет: я —
на земле… Покажу портрет Софье: что она скажет? А потом уже переделаю… только не в блудницу!»
— Купленный или украденный титул! — возражал он в пылу. — Это один из тех пройдох, что, по словам Лермонтова, приезжают сюда «
на ловлю счастья и чинов», втираются в большие дома, ищут протекции женщин, протираются в службу и потом делаются гран-сеньорами. Берегитесь, кузина,
мой долг оберечь вас! Я вам родственник!
— Да,
мое время проходит… — сказала она со вздохом, и смех
на минуту пропал у нее из лица. — Немного мне осталось… Что это, как мужчины счастливы: они долго могут любить…
— Если б не она, ты бы не увидал
на мне ни одной пуговицы, — продолжал Леонтий, — я ем, сплю покойно, хозяйство хоть и маленькое, а идет хорошо; какие
мои средства, а
на все хватает!
— Да, художник! — со вздохом сказал Райский, — художество
мое здесь, — он указал
на голову и грудь, — здесь образы, звуки, формы, огонь, жажда творчества, и вот еще я почти не начал…
Вот
моя академия, — говорил он, указывая
на беседку, — вот и портик — это крыльцо, а дождь идет — в кабинете: наберется ко мне юности, облепят меня.
— Что ей меня доставать? Я такой маленький человек, что она и не заметит меня. Есть у меня книги, хотя и не
мои… (он робко поглядел
на Райского). Но ты оставляешь их в
моем полном распоряжении. Нужды
мои не велики, скуки не чувствую; есть жена: она меня любит…
— Вынь все из него и положи в
моей комнате, — сказал он, — а чемодан вынеси куда-нибудь
на чердак. — Вам, бабушка, и вам, милые сестры, я привез кое-какие безделицы
на память… Надо бы принести их сюда…
И чиста она была
на руку: ничего не стащит, не спрячет, не присвоит, не корыстна и не жадна: не съест тихонько. Даже немного ела, все
на ходу;
моет посуду и съест что-нибудь с собранных с господского стола тарелок, какой-нибудь огурец, или хлебнет стоя щей ложки две, отщипнет кусочек хлеба и уж опять бежит.
Но… несмотря
на все это, бабушка разжаловала ее из камер-фрейлин в дворовые девки, потом обрекла
на черную работу,
мыть посуду, белье, полы и т. п.
— Ну, смотри, пеняй
на себя! Я напишу к Борису Павловичу, Марина не
моя, а его, — как он хочет.
«А ведь я давно не ребенок: мне идет четырнадцать аршин материи
на платье: столько же, сколько бабушке, — нет, больше: бабушка не носит широких юбок, — успела она в это время подумать. — Но Боже
мой! что это за вздор у меня в голове? Что я ему скажу? Пусть бы Верочка поскорей приехала
на подмогу…»
— Да, я артист, — отвечал Марк
на вопрос Райского. — Только в другом роде. Я такой артист, что купцы называют «художник». Бабушка ваша, я думаю, вам говорила о
моих произведениях!
— Батюшки
мои! что это за свет? — с тревогой произнесла она, глядя
на мерцающий огонь.
— Что ты, Бог с тобой: я в кофте! — с испугом отговаривалась Татьяна Марковна, прячась в коридоре. — Бог с ним: пусть его спит! Да как он спит-то: свернулся, точно собачонка! — косясь
на Марка, говорила она. — Стыд, Борис Павлович, стыд: разве перин нет в доме? Ах ты, Боже
мой! Да потуши ты этот проклятый огонь! Без пирожного!
— Да, она —
мой двойник: когда она гостит у меня, мы часто и долго любуемся с ней Волгой и не наговоримся, сидим вон там
на скамье, как вы угадали… Вы не будете больше пить кофе? Я велю убрать…
«Как она хороша, Боже
мой! И какая язвительная красота!» — думал он, идучи к себе и оглядываясь
на ее окна.
— Ma figure у prête, j’espère? [
Мое лицо так и просится
на полотно, правда? (фр.)]
— Ну, вот, бабушка, наконец вы договорились до дела, до правды: «женись, не женись — как хочешь»! Давно бы так! Стало быть, и ваша и
моя свадьба откладываются
на неопределенное время.
— Боже
мой, Опенкин! — воскликнула бабушка почти в ужасе. — Дома нет, дома нет!
на целый день за Волгу уехала! — шепотом диктовала она Викентьеву.
— Ну, иной раз и сам: правда, святая правда! Где бы помолчать, пожалуй, и пронесло бы, а тут зло возьмет, не вытерпишь, и пошло! Сама посуди: сядешь в угол, молчишь: «Зачем сидишь, как чурбан, без дела?» Возьмешь дело в руки: «Не трогай, не суйся, где не спрашивают!» Ляжешь: «Что все валяешься?» Возьмешь кусок в рот: «Только жрешь!» Заговоришь: «Молчи лучше!» Книжку возьмешь: вырвут из рук да швырнут
на пол! Вот
мое житье — как перед Господом Богом! Только и света что в палате да по добрым людям.
— Вот
мой салон: садитесь
на постель, а я
на стул, — приглашал Марк. — Скинемте сюртуки, здесь адская духота. Не церемоньтесь, тут нет дам: скидайте, вот так. Да не хотите ли чего-нибудь. У меня, впрочем, ничего нет. А если не хотите вы, так дайте мне сигару. Одно молоко есть, яйца…
— Вон панталоны или ружье отдам. У меня только двое панталон: были третьи, да портной назад взял за долг… Постойте, я примерю ваш сюртук. Ба! как раз впору! — сказал он, надевши легкое пальто Райского и садясь в нем
на кровать. — А попробуйте
мое!
— Нет, нет: бабушка и так недовольна
моею ленью. Когда она ворчит, так я кое-как еще переношу, а когда она молчит, косо поглядывает
на меня и жалко вздыхает, — это выше сил… Да вот и Наташа. До свидания, cousin. Давай сюда, Наташа, клади
на стол: все ли тут?
Он взял фуражку и побежал по всему дому, хлопая дверями, заглядывая во все углы. Веры не было, ни в ее комнате, ни в старом доме, ни в поле не видать ее, ни в огородах. Он даже поглядел
на задний двор, но там только Улита
мыла какую-то кадку, да в сарае Прохор лежал
на спине плашмя и спал под тулупом, с наивным лицом и открытым ртом.
«Вот и прекрасно, — думал он, — умница она, что пересадила
мое впечатление
на прочную почву. Только за этим, чтоб сказать это ей все, успокоить ее — и хотел бы я ее видеть теперь!»
— Убедите себя, что
мой покой,
мои досуги,
моя комната,
моя… «красота» и любовь… если она есть или будет… — это все
мое и что посягнуть
на то или другое — значит…
— О, о, о — вот как: то есть украсть или прибить. Ай да Вера! Да откуда у тебя такие ультраюридические понятия? Ну, а
на дружбу такого строгого клейма ты не положишь? Я могу посягнуть
на нее, да, это
мое? Постараюсь! Дай мне недели две срока, это будет опыт: если я одолею его, я приду к тебе, как брат, друг, и будем жить по твоей программе. Если же… ну, если это любовь — я тогда уеду!
«Нимфа
моя не хочет избрать меня сатиром, — заключил он со вздохом, — следовательно, нет надежды и
на метаморфозу в мужа и жену,
на счастье,
на долгий путь! А с красотой ее я справлюсь: мне она все равно, что ничего…»
Я их посажу теперь
на чердак, в темноту, а когда полковник или его свита изволят пожаловать, так
мои птенцы и вырвутся… нечаянно, конечно…
Я рассчитываю
на вас,
мой добрый и прекрасный друг, и жду ответа… (фр.)]
Другая причина — приезд нашего родственника Бориса Павловича Райского. Он живет теперь с нами и,
на беду
мою, почти не выходит из дома, так что я недели две только и делала, что пряталась от него. Какую бездну ума, разных знаний, блеска талантов и вместе шума, или «жизни», как говорит он, привез он с собой и всем этим взбудоражил весь дом, начиная с нас, то есть бабушки, Марфеньки, меня — и до Марфенькиных птиц! Может быть, это заняло бы и меня прежде, а теперь ты знаешь, как это для меня неловко, несносно…
Он жадно пробегал его, с улыбкой задумался над нельстивым, крупным очерком под пером Веры самого себя, с легким вздохом перечел ту строку, где говорилось, что нет ему надежды
на ее нежное чувство, с печалью читал о своей докучливости, но
на сердце у него было покойно, тогда как вчера — Боже
мой! Какая тревога!
— Ни с кем и ни к кому — подчеркнуто, — шептал он, ворочая глазами вокруг, губы у него дрожали, — тут есть кто-то, с кем она видится, к кому пишет! Боже
мой! Письмо
на синей бумаге было — не от попадьи! — сказал он в ужасе.
— Послушай, Вера, есть еще выход из
моего положения, — заговорил он горячо, — я боялся намекнуть
на него — ты так строга: дай мне страсть! ты можешь это сделать.
— Ну так, не хочу. После я пойду сам и скажу, что книги
мои. Если потом вы какое-нибудь преступление сделаете, скажите
на меня: я возьму
на себя…
— Не шути этим, Борюшка; сам сказал сейчас, что она не Марфенька! Пока Вера капризничает без причины, молчит, мечтает одна — Бог с ней! А как эта змея, любовь, заберется в нее, тогда с ней не сладишь! Этого «рожна» я и тебе, не только девочкам
моим, не пожелаю. Да ты это с чего взял: говорил, что ли, с ней, заметил что-нибудь? Ты скажи мне, родной, всю правду! — умоляющим голосом прибавила она, положив ему
на плечо руку.
— Да, «ключи», — вдруг ухватилась за слово бабушка и даже изменилась в лице, — эта аллегория — что она значит? Ты проговорился про какой-то ключ от сердца: что это такое, Борис Павлыч, — ты не мути
моего покоя, скажи, как
на духу, если знаешь что-нибудь?
— А вот этого я и не хочу, — отвечала она, — очень мне весело, что вы придете при нем — я хочу видеть вас одного: хоть
на час будьте
мой — весь
мой… чтоб никому ничего не досталось! И я хочу быть — вся ваша… вся! — страстно шепнула она, кладя голову ему
на грудь. — Я ждала этого, видела вас во сне, бредила вами, не знала, как заманить. Случай помог мне — вы
мой,
мой,
мой! — говорила она, охватывая его руками за шею и целуя воздух.
Взойдя
на гору, он остановился и в непритворном ужасе произнес: «Боже, Боже
мой!»
«Леонтий! — вдруг произнес он, хватаясь за голову, — в каких руках его счастье! Какими глазами взгляну я
на него! А как тверда была
моя воля!»
— Ты,
мой батюшка, что! — вдруг всплеснув руками, сказала бабушка, теперь только заметившая Райского. — В каком виде! Люди, Егорка! — да как это вы угораздились сойтись? Из какой тьмы кромешной! Посмотри, с тебя течет, лужа
на полу! Борюшка! ведь ты уходишь себя! Они домой ехали, а тебя кто толкал из дома? Вот — охота пуще неволи! Поди, поди переоденься, — да рому к чаю! — Иван Иваныч! — вот и вы пошли бы с ним… Да знакомы ли вы? Внук
мой, Борис Павлыч Райский — Иван Иваныч Тушин!..
— Что ты, дитя
мое? Проститься пришла — Бог благословит тебя! Отчего ты не ужинала? Где Николай Андреич? — сказала она. Но, взглянув
на Марфеньку, испугалась. — Что ты, Марфенька? Что случилось?
На тебе лица нет: вся дрожишь? Здорова ли? Испугалась чего-нибудь? — посыпались вопросы.