Неточные совпадения
Он принадлежал Петербургу и свету, и его трудно было бы представить себе где-нибудь в
другом городе, кроме Петербурга, и в
другой сфере, кроме света, то есть известного высшего слоя петербургского населения, хотя у него есть и служба, и свои
дела, но его чаще всего встречаешь в большей части гостиных, утром — с визитами,
на обедах,
на вечерах:
на последних всегда за картами.
На всякую
другую жизнь у него не было никакого взгляда, никаких понятий, кроме тех, какие дают свои и иностранные газеты. Петербургские страсти, петербургский взгляд, петербургский годовой обиход пороков и добродетелей, мыслей,
дел, политики и даже, пожалуй, поэзии — вот где вращалась жизнь его, и он не порывался из этого круга, находя в нем полное до роскоши удовлетворение своей натуре.
— А
другие, а все? — перебил он, — разве так живут? Спрашивали ли вы себя, отчего они терзаются, плачут, томятся, а вы нет? Отчего
другим по три раза в
день приходится тошно жить
на свете, а вам нет? Отчего они мечутся, любят и ненавидят, а вы нет!..
А со временем вы постараетесь узнать, нет ли и за вами какого-нибудь
дела, кроме визитов и праздного спокойствия, и будете уже с
другими мыслями глядеть и туда,
на улицу.
Три полотна переменил он и
на четвертом нарисовал ту голову, которая снилась ему, голову Гектора и лицо Андромахи и ребенка. Но рук не доделал: «Это последнее
дело, руки!» — думал он. Костюмы набросал наобум, кое-как, что наскоро прочел у Гомера:
других источников под рукой не было, а где их искать и скоро ли найдешь?
Райский сбросил было долой гору наложенных одна
на другую мягких подушек и взял с дивана одну жесткую, потом прогнал Егорку, посланного бабушкой
раздевать его. Но бабушка переделала опять по-своему: велела положить
на свое место подушки и воротила Егора в спальню Райского.
Жилось ему сносно: здесь не было ни в ком претензии казаться чем-нибудь
другим, лучше, выше, умнее, нравственнее; а между тем
на самом
деле оно было выше, нравственнее, нежели казалось, и едва ли не умнее. Там, в куче людей с развитыми понятиями, бьются из того, чтобы быть проще, и не умеют; здесь, не думая о том, все просты, никто не лез из кожи подделаться под простоту.
Другой только еще выслушает приказание, почешет голову, спину, а она уж
на другом конце двора, уж сделала
дело, и всегда отлично, и воротилась.
Героем дворни все-таки оставался Егорка: это был живой пульс ее. Он своего
дела, которого, собственно, и не было, не делал, «как все у нас», — упрямо мысленно добавлял Райский, — но зато совался поминутно в чужие
дела. Смотришь, дугу натягивает, и сила есть: он коренастый, мускулистый, длиннорукий, как орангутанг, но хорошо сложенный малый. То сено примется помогать складывать
на сеновал: бросит охапки три и кинет вилы, начнет болтать и мешать
другим.
— Вы даже не понимаете, я вижу, как это оскорбительно! Осмелились бы вы глядеть
на меня этими «жадными» глазами, если б около меня был зоркий муж, заботливый отец, строгий брат? Нет, вы не гонялись бы за мной, не дулись бы
на меня по целым
дням без причины, не подсматривали бы, как шпион, и не посягали бы
на мой покой и свободу! Скажите, чем я подала вам повод смотреть
на меня иначе, нежели как бы смотрели вы
на всякую
другую, хорошо защищенную женщину?
На другой,
на третий
день его — хотя и не раздражительно, как недавно еще, но все-таки занимала новая, неожиданная, поразительная Вера, его дальняя сестра и будущий
друг.
«Нужна деятельность», — решил он, — и за неимением «
дела» бросался в «миражи»: ездил с бабушкой
на сенокос, в овсы, ходил по полям, посещал с Марфенькой деревню, вникал в нужды мужиков и развлекался также: был за Волгой, в Колчине, у матери Викентьева, ездил с Марком удить рыбу, оба поругались опять и надоели один
другому, ходил
на охоту — и в самом
деле развлекся.
«Я совсем теперь холоден и покоен, и могу, по уговору, объявить наконец ей, что я готов, опыт кончен — я ей
друг, такой, каких множество у всех. А
на днях и уеду. Да: надо еще повидаться с „Вараввой“ и стащить с него последние панталоны: не держи пари!»
И все раздумывал он: от кого
другое письмо? Он задумчиво ходил целый
день, машинально обедал, не говорил с бабушкой и Марфенькой, ушел от ее гостей, не сказавши ни слова, велел Егорке вынести чемодан опять
на чердак и ничего не делал.
Дело в том, что одному «малютке» было шестнадцать, а
другому четырнадцать лет, и Крицкая отправила их к дяде
на воспитание, подальше от себя, чтоб они возрастом своим не обличали ее лет.
— Что это за лесничий? — спросил
на другой же
день Райский, забравшись пораньше к Вере, — и что он тебе?
Татьяна Марковна
разделяла со многими
другими веру в печатное слово вообще, когда это слово было назидательно, а
на этот раз, в столь близком ее сердцу
деле, она поддалась и некоторой суеверной надежде
на книгу, как
на какую-нибудь ладанку или нашептыванье.
Они спорили
на каждом шагу, за всякие пустяки, — и только за пустяки. А когда доходило до серьезного
дела, она
другим голосом и
другими глазами, нежели как обыкновенно, предъявляла свой авторитет, — и он хотя сначала протестовал, но потом сдавался, если требование ее было благоразумно.
Свобода с обеих сторон, — и затем — что выпадет кому из нас
на долю: радость ли обоим, наслаждение, счастье, или одному радость, покой,
другому мука и тревоги — это уже не наше
дело.
Когда он отрывался от дневника и трезво жил
день,
другой, Вера опять стояла безукоризненна в его уме. Сомнения, подозрения, оскорбления — сами по себе были чужды его натуре, как и доброй, честной натуре Отелло. Это были случайные искажения и опустошения, продукты страсти и неизвестности, бросавшей
на все ложные и мрачные краски.
Он запечатал их и отослал
на другой же
день. Между тем отыскал портного и торопил сшить теплое пальто, жилет и купил одеяло. Все это отослано было
на пятый
день.
— Я шучу! — сказала она, меняя тон
на другой, более искренний. — Я хочу, чтоб вы провели со мной
день и несколько
дней до вашего отъезда, — продолжала она почти с грустью. — Не оставляйте меня, дайте побыть с вами… Вы скоро уедете — и никого около меня!
— Довольно, Марк, я тоже утомлена этой теорией о любви
на срок! — с нетерпением перебила она. — Я очень несчастлива, у меня не одна эта туча
на душе — разлука с вами! Вот уж год я скрытничаю с бабушкой — и это убивает меня, и ее еще больше, я вижу это. Я думала, что
на днях эта пытка кончится; сегодня, завтра мы наконец выскажемся вполне, искренно объявим
друг другу свои мысли, надежды, цели… и…
Оба понимали, что каждый с своей точки зрения прав — но все-таки безумно втайне надеялись, он — что она перейдет
на его сторону, а она — что он уступит, сознавая в то же время, что надежда была нелепа, что никто из них не мог, хотя бы и хотел, внезапно переродиться, залучить к себе, как шапку надеть,
другие убеждения,
другое миросозерцание,
разделить веру или отрешиться от нее.
Притом одна материальная победа, обладание Верой не доставило бы ему полного удовлетворения, как доставило бы над всякой
другой. Он, уходя, злился не за то, что красавица Вера ускользает от него, что он тратил
на нее время, силы, забывал «
дело». Он злился от гордости и страдал сознанием своего бессилия. Он одолел воображение, пожалуй — так называемое сердце Веры, но не одолел ее ума и воли.
Неизвестность, ревность, пропавшие надежды
на счастье и впереди все те же боли страсти, среди которой он не знал ни тихих
дней, ни ночей, ни одной минуты отдыха! Засыпал он мучительно, трудно. Сон не сходил, как
друг, к нему, а являлся, как часовой, сменить
другой мукой муку бдения.
Весь дом смотрел парадно, только Улита, в это утро глубже, нежели в
другие дни, опускалась в свои холодники и подвалы и не успела надеть ничего, что делало бы ее непохожею
на вчерашнюю или завтрашнюю Улиту. Да повара почти с зарей надели свои белые колпаки и не покладывали рук, готовя завтрак, обед, ужин — и господам, и дворне, и приезжим людям из-за Волги.
— Как первую женщину в целом мире! Если б я смел мечтать, что вы хоть отчасти
разделяете это чувство… нет, это много, я не стою… если одобряете его, как я надеялся… если не любите
другого, то… будьте моей лесной царицей, моей женой, — и
на земле не будет никого счастливее меня!.. Вот что хотел я сказать — и долго не смел! Хотел отложить это до ваших именин, но не выдержал и приехал, чтобы сегодня в семейный праздник, в
день рождения вашей сестры…
Стало быть, ей, Вере, надо быть бабушкой в свою очередь, отдать всю жизнь
другим и путем долга, нескончаемых жертв и труда, начать «новую» жизнь, непохожую
на ту, которая стащила ее
на дно обрыва… любить людей, правду, добро…
— Есть, батюшка, да сил нет, мякоти одолели, до церкви дойду — одышка мучает. Мне седьмой десяток!
Другое дело, кабы барыня маялась в постели месяца три, да причастили ее и особоровали бы маслом, а Бог, по моей грешной молитве, поднял бы ее
на ноги, так я бы хоть ползком поползла. А то она и недели не хворала!
Словом, он немного одурел и пришел в себя
на третий
день — и тогда уже стал задумчив, как
другие.
Она представила себе, что должен еще перенести этот, обожающий ее
друг, при свидании с героем волчьей ямы, творцом ее падения, разрушителем ее будущности! Какой силой воли и самообладания надо обязать его, чтобы встреча их
на дне обрыва не была встречей волка с медведем?
Тут кончались его мечты, не смея идти далее, потому что за этими и следовал естественный вопрос о том, что теперь будет с нею? Действительно ли кончилась ее драма? Не опомнился ли Марк, что он теряет, и не бросился ли догонять уходящее счастье? Не карабкается ли за нею со
дна обрыва
на высоту? Не оглянулась ли и она опять назад? Не подали ли они
друг другу руки навсегда, чтоб быть счастливыми, как он, Тушин, и как сама Вера понимают счастье?
— А, это
другое дело! — серьезно сказал Райский и начал в волнении ходить по комнате. — Ваш урок не подействовал
на Тычкова, так я повторю его иначе…
Тушин не уехал к себе после свадьбы. Он остался у приятеля в городе.
На другой же
день он явился к Татьяне Марковне с архитектором. И всякий
день они рассматривали планы, потом осматривали оба дома, сад, все службы, совещались, чертили, высчитывали, соображая радикальные переделки
на будущую весну.