Неточные совпадения
Но какое
это чувство? Какого-то всеобщего благоволения, доброты ко всему на свете, —
такое чувство,
если только
это чувство, каким светятся глаза у людей сытых, беззаботных, всем удовлетворенных и не ведающих горя и нужд.
— Ах, только не у всех, нет, нет! И
если вы не любили и еще полюбите когда-нибудь, тогда что будет с вами, с
этой скучной комнатой? Цветы не будут стоять
так симметрично в вазах, и все здесь заговорит о любви.
— Посмотрите: ни одной черты нет верной.
Эта нога короче, у Андромахи плечо не на месте;
если Гектор выпрямится,
так она ему будет только по брюхо. А
эти мускулы, посмотрите…
На отлучки его она смотрела как на неприятное, случайное обстоятельство, как, например, на то,
если б он заболел. А возвращался он, — она была кротко счастлива и полагала, что
если его не было, то
это так надо,
это в порядке вещей.
—
Так. Вы мне дадите право входить без доклада к себе, и то не всегда: вот сегодня рассердились, будете гонять меня по городу с поручениями —
это привилегия кузеней, даже советоваться со мной,
если у меня есть вкус, как одеться; удостоите искреннего отзыва о ваших родных, знакомых, и, наконец, дойдет до оскорбления… до того, что поверите мне сердечный секрет, когда влюбитесь…
—
Если это неправда, то… что обидного в моей догадке? — сказал он, — а
если правда, то опять-таки… что обидного в
этой правде? Подумайте над
этой дилеммой, кузина, и покайтесь, что вы напрасно хотели подавить достоинство вашего бедного cousin!
— Кузина, бросьте
этот тон! — начал он дружески, горячо и искренно,
так что она почти смягчилась и мало-помалу приняла прежнюю, свободную, доверчивую позу, как будто видела, что тайна ее попала не в дурные руки,
если только тут была тайна.
Никакой тайны нет,
если она приняла
эту догадку неравнодушно,
так, вероятно, затем, чтоб истребить и в нем даже тень подозрения.
— Он артист, — защищала она, — и
если он не на сцене,
так потому, что он граф и богат… c’est un homme distingue. [
это благовоспитанный человек (фр.).]
— И тут вы остались верны себе! — возразил он вдруг с радостью, хватаясь за соломинку, — завет предков висит над вами: ваш выбор пал все-таки на графа! Ха-ха-ха! — судорожно засмеялся он. — А остановили ли бы вы внимание на нем,
если б он был не граф? Делайте, как хотите! — с досадой махнул он рукой. — Ведь… «что мне за дело»? — возразил он ее словами. — Я вижу, что он,
этот homme distingue, изящным разговором, полным ума, новизны, какого-то трепета, уже тронул, пошевелил и… и… да, да?
— Ничего, бабушка. Я даже забывал, есть ли оно, нет ли. А
если припоминал,
так вот
эти самые комнаты, потому что в них живет единственная женщина в мире, которая любит меня и которую я люблю… Зато только ее одну и больше никого… Да вот теперь полюблю сестер, — весело оборотился он, взяв руку Марфеньки и целуя ее, — все полюблю здесь — до последнего котенка!
«Что
это такое, что же
это!.. Она, кажется, добрая, — вывел он заключение, —
если б она только смеялась надо мной, то пуговицы бы не пришила. И где она взяла ее? Кто-нибудь из наших потерял!»
Видно было, что рядом с книгами, которыми питалась его мысль, у него горячо приютилось и сердце, и он сам не знал, чем он
так крепко связан с жизнью и с книгами, не подозревал, что
если б пропали книги, не пропала бы жизнь, а отними у него
эту живую «римскую голову», по всей жизни его прошел бы паралич.
— Приятно! — возразила бабушка, — слушать тошно! Пришел бы ко мне об
эту пору: я бы ему дала обед! Нет, Борис Павлович: ты живи, как люди живут, побудь с нами дома, кушай, гуляй, с подозрительными людьми не водись, смотри, как я распоряжаюсь имением, побрани,
если что-нибудь не
так…
Если когда-нибудь и случалось противоречие, какой-нибудь разлад, то она приписывала его никак не себе, а другому лицу, с кем имела дело, а
если никого не было,
так судьбе. А когда явился Райский и соединил в себе и
это другое лицо и судьбу, она удивилась, отнесла
это к непослушанию внука и к его странностям.
Я вижу, где обман, знаю, что все — иллюзия, и не могу ни к чему привязаться, не нахожу ни в чем примирения: бабушка не подозревает обмана ни в чем и ни в ком, кроме купцов, и любовь ее, снисхождение, доброта покоятся на теплом доверии к добру и людям, а
если я… бываю снисходителен,
так это из холодного сознания принципа, у бабушки принцип весь в чувстве, в симпатии, в ее натуре!
И
если, «паче чаяния», в ней откроется ему внезапный золотоносный прииск, с богатыми залогами, — в женщинах не редки
такие неожиданности, — тогда, конечно, он поставит здесь свой домашний жертвенник и посвятит себя развитию милого существа: она и искусство будут его кумирами. Тогда и
эти эпизоды, эскизы, сцены — все пойдет в дело. Ему не над чем будет разбрасываться, жизнь его сосредоточится и определится.
— Ничего: он ездил к губернатору жаловаться и солгал, что я стрелял в него, да не попал.
Если б я был мирный гражданин города, меня бы сейчас на съезжую посадили, а
так как я вне закона, на особенном счету, то губернатор разузнал, как было дело, и посоветовал Нилу Андреичу умолчать, «чтоб до Петербурга никаких историй не доходило»:
этого он, как огня, боится.
–…
если я вас до сих пор не выбросил за окошко, — договорил за него Марк, — то вы обязаны
этим тому, что вы у меня под кровом!
Так, что ли, следует дальше? Ха, ха, ха!
— Правда, в неделю раза два-три:
это не часто и не могло бы надоесть: напротив, —
если б делалось без намерения, а
так само собой. Но
это все делается с умыслом: в каждом вашем взгляде и шаге я вижу одно — неотступное желание не давать мне покоя, посягать на каждый мой взгляд, слово, даже на мои мысли… По какому праву, позвольте вас спросить?
— Не лгите! — перебила она. —
Если вам удается замечать каждый мой шаг и движение, то и мне позвольте чувствовать неловкость
такого наблюдения: скажу вам откровенно —
это тяготит меня.
Это какая-то неволя, тюрьма. Я, слава Богу, не в плену у турецкого паши…
— О, о, о — вот как: то есть украсть или прибить. Ай да Вера! Да откуда у тебя
такие ультраюридические понятия? Ну, а на дружбу
такого строгого клейма ты не положишь? Я могу посягнуть на нее, да,
это мое? Постараюсь! Дай мне недели две срока,
это будет опыт:
если я одолею его, я приду к тебе, как брат, друг, и будем жить по твоей программе.
Если же… ну,
если это любовь — я тогда уеду!
—
Если отчасти и насильно,
так что же с ним делать? — с любопытством спросил Райский, заинтересовавшись
этим деревенским политиком.
— По какому праву? А по
такому, что вы оскорбили женщину в моем доме, и
если б я допустил
это, то был бы жалкая дрянь. Вы
этого не понимаете, тем хуже для вас!..
Да
если б ты еще был честен,
так никто бы тебя и не корил
этим, а ты наворовал денег — внук мой правду сказал, — и тут, по слабости, терпели тебя, и молчать бы тебе да каяться под конец за темную жизнь.
Оно
так и должно быть: он уже согласился с
этим.
Если б
это отчуждение налагалось на него только чистотой девической скромности, бессознательно, не ведающею зла невинностью, как было с Марфенькой, он бы скорее успокоился, уважив безусловно святость неведения.
Если Райский как-нибудь перешагнет
эту черту, тогда мне останется одно: бежать отсюда! Легко сказать — бежать, а куда? Мне вместе и совестно: он
так мил, добр ко мне, к сестре — осыпает нас дружбой, ласками, еще хочет подарить
этот уголок…
этот рай, где я узнала, что живу, не прозябаю!.. Совестно, зачем он расточает
эти незаслуженные ласки, зачем
так старается блистать передо мною и хлопочет возбудить во мне нежное чувство, хотя я лишила его всякой надежды на
это. Ах,
если б он знал, как напрасно все!
— Для меня собственно — я бы ничего не сделала, а
если б
это нужно было для вас, я бы сделала
так, как вам счастливее, удобнее, покойнее, веселее…
— Пуще всего — без гордости, без пренебрежения! — с живостью прибавил он, —
это все противоречия, которые только раздражают страсть, а я пришел к тебе с надеждой, что
если ты не можешь разделить моей сумасшедшей мечты,
так по крайней мере не откажешь мне в простом дружеском участии, даже поможешь мне. Но я с ужасом замечаю, что ты зла, Вера…
— Ей-богу, не знаю:
если это игра,
так она похожа на ту, когда человек ставит последний грош на карту, а другой рукой щупает пистолет в кармане. Дай руку, тронь сердце, пульс и скажи, как называется
эта игра? Хочешь прекратить пытку: скажи всю правду — и страсти нет, я покоен, буду сам смеяться с тобой и уезжаю завтра же. Я шел, чтоб сказать тебе
это…
— И что,
если б ты или другой успели натолковать ей про
эту твою свободу и она бы послушала,
так…
— Да, «ключи», — вдруг ухватилась за слово бабушка и даже изменилась в лице, —
эта аллегория — что она значит? Ты проговорился про какой-то ключ от сердца: что
это такое, Борис Павлыч, — ты не мути моего покоя, скажи, как на духу,
если знаешь что-нибудь?
— Я заметил то же, что и вы, — говорил он, — не больше. Ну скажет ли она мне,
если от всех вас таится? Я даже, видите, не знал, куда она ездит, что
это за попадья
такая — спрашивал, спрашивал — ни слова! Вы же мне рассказали.
— А то вот и довели себя до добра, — продолжала бабушка, —
если б она спросила отца или матери,
так до
этого бы не дошло. Ты что скажешь, Верочка?
— Непременно, Марфа Васильевна, и сегодня же вечером. Поэтому не бойтесь выслушать меня. Я
так сроднился, сблизился с вами, что
если нас вдруг разлучить теперь… Вы хотите
этого, скажите?
—
Если б я предвидела, — сказала она глубоко обиженным голосом, — что он впутает меня в неприятное дело, я бы отвечала вчера ему иначе. Но он
так уверил меня, да и я сама до
этой минуты была уверена в вашем добром расположении к нему и ко мне! Извините, Татьяна Марковна, и поспешите освободить из заключения Марфу Васильевну… Виноват во всем мой: он и должен быть наказан… А теперь прощайте, и опять прошу извинить меня… Прикажите человеку подавать коляску!..
Обе мы знали, к чему дело идет, и
если б не хотели
этого —
так не допустили бы их слушать соловья.
— Послушайте, не шутите со мной, — сказал он в тревоге, —
если это шутка,
так она жестока. Шутите вы, Татьяна Марковна, или нет?
— Ах, братец, да где же мне все
это выдумать! Я
так все вижу и теперь, что нарисовала бы,
если б умела…
— Не сердитесь, — сказала она грудным голосом, от сердца, искренно, — я соглашаюсь с вами в том, что кажется мне верно и честно, и
если нейду решительно на
эту вашу жизнь и на опыты,
так это потому, что хочу сама знать и видеть, куда иду.
— Ну,
если мне не верите,
так посмотрите кругом. Весь век живете в поле и лесу и не видите
этих опытов… Смотрите сюда, смотрите там…
— Хорошо, оставайтесь! — прибавила потом решительно, — пишите ко мне, только не проклинайте меня,
если ваша «страсть», — с небрежной иронией сделала она ударение на
этом слове, — и от
этого не пройдет! — «А может быть, и пройдет… — подумала сама, глядя на него, — ведь
это так, фантазия!»
И
если ужасался, глядясь сам в подставляемое себе беспощадное зеркало зла и темноты, то и неимоверно был счастлив, замечая, что
эта внутренняя работа над собой, которой он требовал от Веры, от живой женщины, как человек, и от статуи, как художник, началась у него самого не с Веры, а давно, прежде когда-то, в минуты
такого же раздвоения натуры на реальное и фантастическое.
Тогда казалось ему, что он любил Веру
такой любовью, какою никто другой не любил ее, и сам смело требовал от нее
такой же любви и к себе, какой она не могла дать своему идолу, как бы страстно ни любила его,
если этот идол не носил в груди
таких же сил,
такого же огня и, следовательно,
такой же любви, какая была заключена в нем и рвалась к ней.
— Экая здоровая старуха,
эта ваша бабушка! — заметил Марк, — я когда-нибудь к ней на пирог приду! Жаль, что старой дури набито в ней много!.. Ну я пойду, а вы присматривайте за Козловым, —
если не сами,
так посадите кого-нибудь. Вон третьего дня ему мочили голову и велели на ночь сырой капустой обложить. Я заснул нечаянно, а он, в забытьи, всю капусту с головы потаскал да съел… Прощайте! я не спал и не ел сам. Авдотья меня тут какой-то бурдой из кофе потчевала…
Прощай —
это первое и последнее мое письмо, или, пожалуй, глава из будущего твоего романа. Ну, поздравляю тебя,
если он будет весь
такой! Бабушке и сестрам своим кланяйся, нужды нет, что я не знаю их, а они меня, и скажи им, что в таком-то городе живет твой приятель, готовый служить, как выше сказано. —
— Положим, самолюбию, оставим спор о том, что
такое самолюбие и что —
так называемое — сердце. Но ты должна сказать, зачем я тебе?
Это мое право — спросить, и твой долг — отвечать прямо и откровенно,
если не хочешь, чтоб я счел тебя фальшивой, злой…
Если в молодости любовь, страсть или что-нибудь подобное и было известно ей,
так это, конечно — страсть без опыта, какая-нибудь неразделенная или заглохшая от неудачи под гнетом любовь, не драма — любовь, а лирическое чувство, разыгравшееся в ней одной и в ней угасшее и погребенное, не оставившее следа и не положившее ни одного рубца на ее ясной жизни.
— Брат! — заговорила она через минуту нежно, кладя ему руку на плечо, —
если когда-нибудь вы горели, как на угольях, умирали сто раз в одну минуту от страха, от нетерпения… когда счастье просится в руки и ускользает… и ваша душа просится вслед за ним… Припомните
такую минуту… когда у вас оставалась одна последняя надежда… искра… Вот
это — моя минута! Она пройдет — и все пройдет с ней…
—
Если б я была сильна, вы не уходили бы
так отсюда, — а пошли бы со мной туда, на гору, не украдкой, а смело опираясь на мою руку. Пойдемте! хотите моего счастья и моей жизни? — заговорила она живо, вдруг ослепившись опять надеждой и подходя к нему. — Не может быть, чтоб вы не верили мне, не может быть тоже, чтоб вы и притворялись, —
это было бы преступление! — с отчаянием договорила она. — Что делать, Боже мой! Он не верит, нейдет! Как вразумить вас?