Неточные совпадения
Никогда не чувствовал он подобной потребности, да и в
других не признавал ее, а глядел на них, на этих
других, покойно, равнодушно, с весьма приличным выражением в лице и взглядом, говорившим: «Пусть-де их себе, а
я не поеду».
— От… от скуки — видишь, и
я для удовольствия — и тоже без расчетов. А как
я наслаждаюсь красотой, ты и твой Иван Петрович этого не поймете, не во гнев тебе и ему — вот и все. Ведь есть же одни, которые молятся страстно, а
другие не знают этой потребности, и…
— Вы, кузина; чего
другого, а рассказывать
я умею. Но вы непоколебимы, невозмутимы, не выходите из своего укрепления… и
я вам низко кланяюсь.
— Нет, не бойтесь, по крайней мере теперь
я не расположен к этому.
Я хотел сказать
другое.
—
Я не проповедую коммунизма, кузина, будьте покойны.
Я только отвечаю на ваш вопрос: «что делать», и хочу доказать, что никто не имеет права не знать жизни. Жизнь сама тронет, коснется, пробудит от этого блаженного успения — и иногда очень грубо. Научить «что делать» —
я тоже не могу, не умею.
Другие научат.
Мне хотелось бы разбудить вас: вы спите, а не живете. Что из этого выйдет,
я не знаю — но не могу оставаться и равнодушным к вашему сну.
Есть у
меня еще бабушка в
другом уголке — там какой-то клочок земли есть: в их руках все же лучше, нежели в моих.
Даже когда являлся у Ирины, Матрены или
другой дворовой девки непривилегированный ребенок, она выслушает донесение об этом молча, с видом оскорбленного достоинства; потом велит Василисе дать чего там нужно, с презрением глядя в сторону, и только скажет: «Чтоб
я ее не видала, негодяйку!» Матрена и Ирина, оправившись, с месяц прятались от барыни, а потом опять ничего, а ребенок отправлялся «на село».
— Да, читал и аккомпанировал
мне на скрипке: он был странен, иногда задумается и молчит полчаса, так что вздрогнет, когда
я назову его по имени, смотрит на
меня очень странно… как иногда вы смотрите, или сядет так близко, что испугает
меня. Но
мне не было… досадно на него…
Я привыкла к этим странностям; он раз положил свою руку на мою:
мне было очень неловко. Но он не замечал сам, что делает, — и
я не отняла руки. Даже однажды… когда он не пришел на музыку, на
другой день
я встретила его очень холодно…
— Все собрались, тут пели, играли
другие, а его нет; maman два раза спрашивала, что ж
я, сыграю ли сонату?
Я отговаривалась, как могла, наконец она приказала играть: j’avais le coeur gros [на сердце у
меня было тяжело (фр.).] — и села за фортепиано.
Я думаю,
я была бледна; но только
я сыграла интродукцию, как вижу в зеркале — Ельнин стоит сзади
меня…
Мне потом сказали, что будто
я вспыхнула:
я думаю, это неправда, — стыдливо прибавила она. —
Я просто рада была, потому что он понимал музыку…
—
Я скоро опомнилась и стала отвечать на поздравления, на приветствия, хотела подойти к maman, но взглянула на нее, и…
мне страшно стало: подошла к теткам, но обе они сказали что-то вскользь и отошли. Ельнин из угла следил за
мной такими глазами, что
я ушла в
другую комнату. Maman, не простясь, ушла после гостей к себе. Надежда Васильевна, прощаясь, покачала головой, а у Анны Васильевны на глазах были слезы…
— Потом сел играть в карты, а
я пошла одеваться; в этот вечер он был в нашей ложе и на
другой день объявлен женихом.
— И
я бессилен перебросить их в
другую грудь, зажечь огнем своим огонь в крови зрителя, слушателя!
Та сказала, что ходил и привозил с собой
других, что она переплатила им вот столько-то. «У
меня записано», — прибавила она.
«Боже мой! зачем
я все вижу и знаю, где
другие слепы и счастливы? Зачем для
меня довольно шороха, ветерка, самого молчания, чтоб знать? Проклятое чутье! Вот теперь яд прососался в сердце, а из каких благ?»
— Теперь, конечно,
другое дело: теперь вы рады, что
я еду, — продолжал он, — все прочие могут остаться; вам нужно, чтоб
я один уехал…
Воля ваша, а
мне придется разжаловать вас из кузеней: вы самый беспокойный cousin и
друг…
— Вы неисправимы, cousin, — сказала она. — Всякую
другую вы поневоле заставите кокетничать с вами. Но
я не хочу и прямо скажу вам: нет.
— Спасибо за комплимент, внучек: давно
я не слыхала — какая тут красота! Вон на кого полюбуйся — на сестер! Скажу тебе на ухо, — шепотом прибавила она, — таких ни в городе, ни близко от него нет. Особенно
другая… разве Настенька Мамыкина поспорит: помнишь,
я писала, дочь откупщика?
— Бабушка! Ничего не надо.
Я сыт по горло. На одной станции
я пил чай, на
другой — молоко, на третьей попал на крестьянскую свадьбу —
меня вином потчевали, ел мед, пряники…
Да нет, куда
мне! — прибавлял он, отрезвляясь, — профессор обязан
другими должностями, он в советах, его зовут на экзамены…
— Ах, нет, Борис: больно! — сказал Леонтий, — иначе бы
я не помнил, а то помню, и за что. Один раз
я нечаянно на твоем рисунке на обороте сделал выписку откуда-то — для тебя же: ты взбесился! А в
другой раз… ошибкой съел что-то у тебя…
— Полноте: ни в вас, ни в кого! — сказал он, — мое время уж прошло: вон седина пробивается! И что вам за любовь — у вас муж, у
меня свое дело…
Мне теперь предстоит одно: искусство и труд. Жизнь моя должна служить и тому и
другому…
— Не сердитесь, бабушка,
я в
другой раз не буду… — смеясь, сказал он.
— Какое неуважение? Ведь
я с вами жить стану, каждый день вместе.
Я зашел к старому
другу и заговорился…
— Бабушка! заключим договор, — сказал Райский, — предоставим полную свободу
друг другу и не будем взыскательны! Вы делайте, как хотите, и
я буду делать, что и как вздумаю… Обед
я ваш съем сегодня за ужином, вино выпью и ночь всю пробуду до утра, по крайней мере сегодня. А куда завтра денусь, где буду обедать и где ночую — не знаю!
— Да, да, следовательно, вы делали, что вам нравилось. А вот, как
я вздумал захотеть, что
мне нравится, это расстроило ваши распоряжения, оскорбило ваш деспотизм. Так, бабушка, да? Ну, поцелуйте же
меня, и дадим
друг другу волю…
— И потом «красный нос, растрескавшиеся губы, одна нога в туфле,
другая в калоше»! — договорил Райский, смеясь. — Ах, бабушка, чего
я не захочу, что принудит
меня? или если скажу себе, что непременно поступлю так, вооружусь волей…
— Так? Угадала? — говорила она. —
Я еще в первый раз заметила, que nous nous entendons! [что мы понимаем
друг друга! (фр.)] Эти два взгляда — помните? Voilà, voilà, tenez… [Вот, вот… (фр.).] этот самый! о,
я угадываю его…
— Да, да; правда? Oh, nous nous convenons! [О, как мы подходим
друг к
другу! (фр.)] Что касается до
меня,
я умею презирать свет и его мнения. Не правда ли, это заслуживает презрения? Там, где есть искренность, симпатия, где люди понимают
друг друга, иногда без слов, по одному такому взгляду…
— Зачем? Ведь если б
я была
другою,
я бы здесь была не на месте…
— Нет, не привыкла бы… Вот
другая неделя, как вы здесь… а
я боюсь вас.
— Люби
меня, Марфенька:
друг мой, сестра!.. — бредил он, сжимая крепко ее талию.
— Нет, не надо. Но ради Бога, если
я когда-нибудь буду слишком ласков или
другой также, этот Викентьев, например…
—
Я ошибся: не про тебя то, что говорил
я. Да, Марфенька, ты права: грех хотеть того, чего не дано, желать жить, как живут эти барыни, о которых в книгах пишут. Боже тебя сохрани меняться, быть
другою! Люби цветы, птиц, занимайся хозяйством, ищи веселого окончания и в книжках, и в своей жизни…
— Дай
мне скорее
другие панталоны, да нет ли вина? — сказал он.
— Да,
я артист, — отвечал Марк на вопрос Райского. — Только в
другом роде.
Я такой артист, что купцы называют «художник». Бабушка ваша,
я думаю, вам говорила о моих произведениях!
— Постойте, у
меня другая мысль, забавнее этой. Моя бабушка —
я говорил вам, не может слышать вашего имени и еще недавно спорила, что ни за что и никогда не накормит вас…
— Вы говорите, — начал, однако, он, — что у
меня есть талант: и
другие тоже говорят, даже находят во
мне таланты.
Я, может быть, и художник в душе, искренний художник, — но
я не готовился к этому поприщу…
«Он холодный, злой, без сердца!» — заключил Райский. Между прочим, его поразило последнее замечание. «Много у нас этаких!» — шептал он и задумался. «Ужели
я из тех: с печатью таланта, но грубых, грязных, утопивших дар в вине… „одна нога в калоше,
другая в туфле“, — мелькнуло у него бабушкино живописное сравнение. — Ужели
я… неудачник? А это упорство, эта одна вечная цель, что это значит? Врет он!»
— Вот видите:
мне хочется пройти с Марфенькой практически историю литературы и искусства. Не пугайтесь, — поспешил он прибавить, заметив, что у ней на лице показался какой-то туман, — курс весь будет состоять в чтении и разговорах… Мы будем читать все, старое и новое, свое и чужое, — передавать
друг другу впечатления, спорить… Это займет
меня, может быть, и вас. Вы любите искусство?
— Нет, благодарю; придумайте для
меня другой рожон.
Марфенька надулась, а Викентьев постоял минуты две в недоумении, почесывая то затылок, то брови, потом вместо того, чтоб погладить волосы, как делают
другие, поерошил их, расстегнул и застегнул пуговицу у жилета, вскинул легонько фуражку вверх и, поймав ее, выпрыгнул из комнаты, сказавши: «
Я за нотами и за книгой — сейчас прибегу…» — и исчез.
— Матушка, матушка! — нежным, но сиплым голосом говорил, уже входя в кабинет, Опенкин. — Зачем сей быстроногий поверг
меня в печаль и страх! Дай ручку,
другую! Марфа Васильевна! Рахиль прекрасная, ручку, ручку…
«А ведь
я друг Леонтья — старый товарищ — и терплю, глядя, как эта честная, любящая душа награждена за свою симпатию! Ужели
я останусь равнодушным!.. Но что делать: открыть ему глаза, будить его от этого, когда он так верит, поклоняется чистоте этого… „римского профиля“, так сладко спит в лоне домашнего счастья — плохая услуга! Что же делать? Вот дилемма! — раздумывал он, ходя взад и вперед по переулку. — Вот что разве: броситься, забить тревогу и смутить это преступное tête-а-tête!..»
— Что
я за полицмейстер? — сказал он нехотя. — Пусть хоть зарежут
друг друга!
— А еще — вы следите за
мной исподтишка: вы раньше всех встаете и ждете моего пробуждения, когда
я отдерну у себя занавеску, открою окно. Потом, только лишь
я перехожу к бабушке, вы избираете
другой пункт наблюдения и следите, куда
я пойду, какую дорожку выберу в саду, где сяду, какую книгу читаю, знаете каждое слово, какое кому скажу… Потом встречаетесь со
мною…
— Ах, Вера, зачем так дурно заключать обо
мне? Между нами недоразумение: мы не поняли
друг друга — объяснимся — и, может быть, мы будем
друзьями.
—
Мне ничего не нужно: но ты сама должна знать, какими
другими глазами, как не жадными, влюбленными, может мужчина смотреть на твою поразительную красоту…
— Вы даже не понимаете,
я вижу, как это оскорбительно! Осмелились бы вы глядеть на
меня этими «жадными» глазами, если б около
меня был зоркий муж, заботливый отец, строгий брат? Нет, вы не гонялись бы за
мной, не дулись бы на
меня по целым дням без причины, не подсматривали бы, как шпион, и не посягали бы на мой покой и свободу! Скажите, чем
я подала вам повод смотреть на
меня иначе, нежели как бы смотрели вы на всякую
другую, хорошо защищенную женщину?
Помиримся же: скажи
мне свои желания,
я исполню их свято… и будем
друзьями!