Неточные совпадения
Учитель повторил объяснение. Борис опять слушал, как раздавались
слова: иное учитель скажет коротко и густо, точно оборвет,
другое растянет, будто пропоет, вдруг
слов десять посыплются, как орехи.
Они говорили между собой односложными
словами. Бабушке почти не нужно было отдавать приказаний Василисе: она сама знала все, что надо делать. А если надобилось что-нибудь экстренное, бабушка не требовала, а как будто советовала сделать то или
другое.
Сцены, характеры, портреты родных, знакомых,
друзей, женщин переделывались у него в типы, и он исписал целую тетрадь, носил с собой записную книжку, и часто в толпе, на вечере, за обедом вынимал клочок бумаги, карандаш, чертил несколько
слов, прятал, вынимал опять и записывал, задумываясь, забываясь, останавливаясь на полуслове, удаляясь внезапно из толпы в уединение.
Потом он отбросил эту мысль и сам покраснел от сознания, что он фат, и искал
других причин, а сердце ноет, мучится, терзается, глаза впиваются в нее с вопросами,
слова кипят на языке и не сходят. Его уже гложет ревность.
Он был мрачен лицом, с нависшими бровями, широкими веками, которые поднимал медленно, и даром не тратил ни взглядов, ни
слов. Даже движений почти не делал. От одного разговора на
другой он тоже переходил трудно и медленно.
— Ну, уж святая: то нехорошо,
другое нехорошо. Только и света, что внучки! А кто их знает, какие они будут? Марфенька только с канарейками да с цветами возится, а
другая сидит, как домовой, в углу, и
слова от нее не добьешься. Что будет из нее — посмотрим!
— Есть одно искусство: оно лишь может удовлетворить современного художника: искусство
слова, поэзия: оно безгранично. Туда уходит и живопись, и музыка — и еще там есть то, чего не дает ни то, ни
другое…
— Да, да; правда? Oh, nous nous convenons! [О, как мы подходим
друг к
другу! (фр.)] Что касается до меня, я умею презирать свет и его мнения. Не правда ли, это заслуживает презрения? Там, где есть искренность, симпатия, где люди понимают
друг друга, иногда без
слов, по одному такому взгляду…
— Нет, — начал он, — есть ли кто-нибудь, с кем бы вы могли стать вон там, на краю утеса, или сесть в чаще этих кустов — там и скамья есть — и просидеть утро или вечер, или всю ночь, и не заметить времени, проговорить без умолку или промолчать полдня, только чувствуя счастье — понимать
друг друга, и понимать не только
слова, но знать, о чем молчит
другой, и чтоб он умел читать в этом вашем бездонном взгляде вашу душу, шепот сердца… вот что!
Словом, те же желания и стремления, как при встрече с Беловодовой, с Марфенькой, заговорили и теперь, но только сильнее, непобедимее, потому что Вера была заманчива, таинственно-прекрасна, потому что в ней вся прелесть не являлась сразу, как в тех двух, и в многих
других, а пряталась и раздражала воображение, и это еще при первом шаге!
— А еще — вы следите за мной исподтишка: вы раньше всех встаете и ждете моего пробуждения, когда я отдерну у себя занавеску, открою окно. Потом, только лишь я перехожу к бабушке, вы избираете
другой пункт наблюдения и следите, куда я пойду, какую дорожку выберу в саду, где сяду, какую книгу читаю, знаете каждое
слово, какое кому скажу… Потом встречаетесь со мною…
Она подумала, подумала, потом опустила руку в карман, достала и
другое письмо, пробежала его глазами, взяла перо, тщательно вымарала некоторые
слова и строки в разных местах и подала ему.
«Я кругом виновата, милая Наташа, что не писала к тебе по возвращении домой: по обыкновению, ленилась, а кроме того, были
другие причины, о которых ты сейчас узнаешь. Главную из них ты знаешь — это (тут три
слова были зачеркнуты)… и что иногда не на шутку тревожит меня. Но об этом наговоримся при свидании.
И все раздумывал он: от кого
другое письмо? Он задумчиво ходил целый день, машинально обедал, не говорил с бабушкой и Марфенькой, ушел от ее гостей, не сказавши ни
слова, велел Егорке вынести чемодан опять на чердак и ничего не делал.
Он так торжественно дал
слово работать над собой, быть
другом в простом смысле
слова. Взял две недели сроку! Боже! что делать! какую глупую муку нажил, без любви, без страсти: только одни какие-то добровольные страдания, без наслаждений! И вдруг окажется, что он, небрежный, свободный и гордый (он думал, что он гордый!), любит ее, что даже у него это и «по роже видно», как по-своему, цинически заметил это проницательная шельма, Марк!
—
Словом — совесть не угрызает вас, не шепчет вам, как глубоко оскорбляете вы бедного моего
друга…
— Не говорите, ах, не говорите мне страшных
слов… — почти простонала она. — Вам ли стыдить меня? Я постыдилась бы
другого… А вы! Помните!.. Мне страшно, больно, я захвораю, умру… Мне тошно жить, здесь такая скука…
Он так же боязливо караулил взгляд Веры, стал бояться ее голоса, заслышав ее шаги, начинал оправляться, переменял две-три позы и в разговоре взвешивал
слова, соображая, понравится ли ей то,
другое или нет.
Татьяна Марковна разделяла со многими
другими веру в печатное
слово вообще, когда это
слово было назидательно, а на этот раз, в столь близком ее сердцу деле, она поддалась и некоторой суеверной надежде на книгу, как на какую-нибудь ладанку или нашептыванье.
Викентьев сдержал
слово. На
другой день он привез к Татьяне Марковне свою мать и, впустив ее в двери, сам дал «стречка», как он говорил, не зная, что будет, и сидел, как на иголках, в канцелярии.
А не кто
другой, как Марк Волохов, этот пария, циник, ведущий бродячую, цыганскую жизнь, занимающий деньги, стреляющий в живых людей, объявивший, как Карл Мор, по
словам Райского, войну обществу, живущий под присмотром полиции,
словом, отверженец, «Варавва»!
С
другой, жгучей и разрушительной страстью он искренно и честно продолжал бороться, чувствуя, что она не разделена Верою и, следовательно, не может разрешиться, как разрешается у двух взаимно любящих честных натур, в тихое и покойное течение,
словом, в счастье, в котором, очистившись от животного бешенства, она превращается в человеческую любовь.
На
другой день к вечеру он получил коротенький ответ от Веры, где она успокоивала его, одобряя намерение его уехать, не повидавшись с ней, и изъявила полную готовность помочь ему победить страсть (
слово было подчеркнуто) — и для того она сама, вслед за отправлением этой записки, уезжает в тот же день, то есть в пятницу, опять за Волгу. Ему же советовала приехать проститься с Татьяной Марковной и со всем домом, иначе внезапный отъезд удивил бы весь город и огорчил бы бабушку.
Тот тонко и лукаво улыбался, выслушав просьбу отца, и сказал, что на
другой день удовлетворит ее, и сдержал
слово, прислал записку самой Беловодовой, с учтивым и почтительным письмом.
Райский — ни
слова не отвечал на весь этот развязный лепет, под которым слышались ему совсем
другие речи.
Ей по плечу современные понятия, пробивающиеся в общественное сознание; очевидно, она черпнула где-то
других идей, даже знаний, и стала неизмеримо выше круга, где жила. Как ни старалась она таиться, но по временам проговаривалась каким-нибудь, нечаянно брошенным
словом, именем авторитета в той или
другой сфере знания.
Он это видел, гордился своим успехом в ее любви, и тут же падал, сознаваясь, что, как он ни бился развивать Веру, давать ей свой свет, но кто-то
другой, ее вера, по ее
словам, да какой-то поп из молодых, да Райский с своей поэзией, да бабушка с моралью, а еще более — свои глаза, свой слух, тонкое чутье и женские инстинкты, потом воля — поддерживали ее силу и давали ей оружие против его правды, и окрашивали старую, обыкновенную жизнь и правду в такие здоровые цвета, перед которыми казалась и бледна, и пуста, и фальшива, и холодна — та правда и жизнь, какую он добывал себе из новых, казалось бы — свежих источников.
Он сравнивал ее с
другими, особенно «новыми» женщинами, из которых многие так любострастно поддавались жизни по новому учению, как Марина своим любвям, — и находил, что это — жалкие, пошлые и более падшие создания, нежели все
другие падшие женщины, уступавшие воображению, темпераменту, и даже золоту, а те будто бы принципу, которого часто не понимали, в котором не убедились, поверив на
слово, следовательно, уступали чему-нибудь
другому, чему простодушно уступала, например, жена Козлова, только лицемерно или тупо прикрывали это принципом!
Там бумажка с
словами: «К этому ко всему, — читала она, — имею честь присовокупить самый драгоценный подарок! лучшего моего
друга — самого себя. Берегите его. Ваш ненаглядный Викентьев».
— Что вы, Вера Васильевна! что это,
друг мой, за
слова, что за глубокое отчаяние?
Он молчал, делая и отвергая догадки. Он бросил макинтош и отирал пот с лица. Он из этих
слов видел, что его надежды разлетелись вдребезги, понял, что Вера любит кого-то…
Другого ничего он не видел, не предполагал. Он тяжело вздохнул и сидел неподвижно, ожидая объяснения.
— Простите, — продолжал потом, — я ничего не знал, Вера Васильевна. Внимание ваше дало мне надежду. Я дурак — и больше ничего… Забудьте мое предложение и по-прежнему давайте мне только права
друга… если стою, — прибавил он, и голос на последнем
слове у него упал. — Не могу ли я помочь? Вы, кажется, ждали от меня услуги?
Она поручила свое дитя Марье Егоровне, матери жениха, а последнему довольно серьезно заметила, чтобы он там, в деревне, соблюдал тонкое уважение к невесте и особенно при чужих людях, каких-нибудь соседях, воздерживался от той свободы, которою он пользовался при ней и своей матери, в обращении с Марфенькой, что
другие, пожалуй, перетолкуют иначе —
словом, чтоб не бегал с ней там по рощам и садам, как здесь.
Между тем, отрицая в человеке человека — с душой, с правами на бессмертие, он проповедовал какую-то правду, какую-то честность, какие-то стремления к лучшему порядку, к благородным целям, не замечая, что все это делалось ненужным при том, указываемом им, случайном порядке бытия, где люди, по его
словам, толпятся, как мошки в жаркую погоду в огромном столбе, сталкиваются, мятутся, плодятся, питаются, греются и исчезают в бестолковом процессе жизни, чтоб завтра дать место
другому такому же столбу.
Обе головы покоились рядом, и ни Вера, ни бабушка не сказали больше ни
слова. Они тесно прижались
друг к
другу и к утру заснули в объятиях одна
другой.
Обе как будто наблюдали одна за
другою, а заговаривать боялись. Татьяна Марковна не произносила ни одного
слова, ни в защиту, ни в оправдание «падения», не напоминала ни о чем и, видимо, старалась, чтоб и Вера забыла.
И она, и Вера — обе привязались к Райскому. Простота его души, мягкость, искренность, глядевшая из каждого
слова, и откровенность, простертая до болтливости, наконец игра фантазии — все это несколько утешало и развлекало и ту, и
другую.
Райский также привязался к ним обеим, стал их
другом. Вера и бабушка высоко поднялись в его глазах, как святые, и он жадно ловил каждое
слово, взгляд, не зная, перед кем умиляться, плакать.
У Марфеньки на глазах были слезы. Отчего все изменилось? Отчего Верочка перешла из старого дома? Где Тит Никоныч? Отчего бабушка не бранит ее, Марфеньку: не сказала даже ни
слова за то, что, вместо недели, она пробыла в гостях две? Не любит больше? Отчего Верочка не ходит по-прежнему одна по полям и роще? Отчего все такие скучные, не говорят
друг с
другом, не дразнят ее женихом, как дразнили до отъезда? О чем молчат бабушка и Вера? Что сделалось со всем домом?
Словом, он немного одурел и пришел в себя на третий день — и тогда уже стал задумчив, как
другие.
Сначала неловко было обоим. Ей — оттого, что «тайна» известна была ему, хотя он и
друг, но все же посторонний ей человек. Открыла она ему тайну внезапно, в горячке, в нервном раздражении, когда она, из некоторых его
слов, заподозрила, что он уже знает все.
Из глаз его выглядывало уныние, в ее разговорах сквозило смущение за Веру и участие к нему самому. Они говорили, даже о простых предметах, как-то натянуто, но к обеду взаимная симпатия превозмогла, они оправились и глядели прямо
друг другу в глаза, доверяя взаимным чувствам и характерам. Они даже будто сблизились между собой, и в минуты молчания высказывали один
другому глазами то, что могли бы сказать о происшедшем
словами, если б это было нужно.
О Вере не произнесли ни
слова, ни тот, ни
другой. Каждый знал, что тайна Веры была известна обоим, и от этого им было неловко даже произносить ее имя. Кроме того, Райский знал о предложении Тушина и о том, как он вел себя и какая страдательная роль выпала ему на долю во всей этой драме.
— И честно, и правильно, если она чувствует ко мне, что говорит. Она любит меня, как «человека», как
друга: это ее
слова, — ценит, конечно, больше, нежели я стою… Это большое счастье! Это ведь значит, что со временем… полюбила бы — как доброго мужа…
Ужели даром бился он в этой битве и устоял на ногах, не добыв погибшего счастья. Была одна только неодолимая гора: Вера любила
другого, надеялась быть счастлива с этим
другим — вот где настоящий обрыв! Теперь надежда ее умерла, умирает, по
словам ее («а она никогда не лжет и знает себя», — подумал он), — следовательно, ничего нет больше, никаких гор! А они не понимают, выдумывают препятствия!
— Oui! [Да! (фр.)] — сказал он со свистом. — Тушин, однако, не потерял надежду, сказал, что на
другой день, в рожденье Марфеньки, приедет узнать ее последнее
слово, и пошел опять с обрыва через рощу, а она проводила его… Кажется, на
другой день надежды его подогрелись, а мои исчезли навсегда.
Барыня обнаружила тут свою обычную предусмотрительность, чтобы не перепились ни кучера, ни повара, ни лакеи. Все они были нужны: одни готовить завтрак,
другие служить при столе, а третьи — отвезти парадным поездом молодых и всю свиту до переправы через реку. Перед тем тоже было работы немало. Целую неделю возили приданое за Волгу: гардероб, вещи, множество ценных предметов из старого дома —
словом, целое имущество.