Неточные совпадения
— Ах! — почти с отчаянием произнес Райский. — Ведь жениться можно один, два, три раза: ужели я не могу наслаждаться красотой так, как
бы наслаждался красотой в статуе? Дон-Жуан наслаждался прежде всего эстетически этой потребностью, но грубо; сын своего века, воспитания, нравов, он увлекался за пределы этого поклонения —
вот и все. Да что толковать с тобой!
Но я по крайней мере не считаю себя вправе отговариваться неведением жизни — знаю кое-что, говорю об этом,
вот хоть
бы и теперь, иногда пишу, спорю — и все же делаю.
— Это я вижу, кузина; но поймете ли? —
вот что хотел
бы я знать! Любили и никогда не выходили из вашего олимпийского спокойствия?
Вот послушайте, — обратилась она к папа, — что говорит ваша дочь… как вам нравится это признание!..» Он, бедный, был смущен и жалок больше меня и смотрел вниз; я знала, что он один не сердится, а мне хотелось
бы умереть в эту минуту со стыда…
—
Вот,
вот, за это право целовать так вашу руку чего
бы не сделали все эти, которые толпятся около вас!
— Да, как cousin! Но чего
бы не сделал я, — говорил он, глядя на нее почти пьяными глазами, — чтоб целовать эту ладонь иначе…
вот так…
—
Вот что значит Олимп! — продолжал он. — Будь вы просто женщина, не богиня, вы
бы поняли мое положение, взглянули
бы в мое сердце и поступили
бы не сурово, а с пощадой, даже если б я был вам совсем чужой. А я вам близок. Вы говорите, что любите меня дружески, скучаете, не видя меня… Но женщина бывает сострадательна, нежна, честна, справедлива только с тем, кого любит, и безжалостна ко всему прочему. У злодея под ножом скорее допросишься пощады, нежели у женщины, когда ей нужно закрыть свою любовь и тайну.
— Чудесно!
Вот что, — живо сказал он. — Ты знаешь какого-нибудь чиновника в палате, который
бы мог написать бумагу о передаче имения?
Ему хотелось
бы рисовать ее бескорыстно, как артисту, без себя,
вот как
бы нарисовал он, например, бабушку. Фантазия услужливо рисовала ее во всей старческой красоте: и выходила живая фигура, которую он наблюдал покойно, объективно.
— Только
вот беда, — продолжал Леонтий, — к книгам холодна. По-французски болтает проворно, а дашь книгу, половины не понимает; по-русски о сю пору с ошибками пишет. Увидит греческую печать, говорит, что хорошо
бы этакий узор на ситец, и ставит книги вверх дном, а по-латыни заглавия не разберет. Opera Horatii [Сочинения Горация (лат.).] — переводит «Горациевы оперы»!..
«
Вот бабушка сказала
бы, — подумал он, — что судьба подшутила: ожидаешь одного, не оглянешься, не усумнишься, забудешься — и обманет».
— Нет, — сказала она, — чего не знаешь, так и не хочется. Вон Верочка, той все скучно, она часто грустит, сидит, как каменная, все ей будто чужое здесь! Ей
бы надо куда-нибудь уехать, она не здешняя. А я — ах, как мне здесь хорошо: в поле, с цветами, с птицами как дышится легко! Как весело, когда съедутся знакомые!.. Нет, нет, я здешняя, я вся
вот из этого песочку, из этой травки! не хочу никуда. Что
бы я одна делала там в Петербурге, за границей? Я
бы умерла с тоски…
— Нет, не привыкла
бы…
Вот другая неделя, как вы здесь… а я боюсь вас.
— Да, да:
вот он налицо, я рад, что он сам заговорил! — вмешался Леонтий. — Так
бы и надо было сначала отрекомендовать тебя…
— Барыня прислала: не покушаете ли варенья? — сказала она. — А
вот и перина: если Марк Иваныч проснутся, так
вот легли
бы на перине?
— Нет, — начал он, — есть ли кто-нибудь, с кем
бы вы могли стать вон там, на краю утеса, или сесть в чаще этих кустов — там и скамья есть — и просидеть утро или вечер, или всю ночь, и не заметить времени, проговорить без умолку или промолчать полдня, только чувствуя счастье — понимать друг друга, и понимать не только слова, но знать, о чем молчит другой, и чтоб он умел читать в этом вашем бездонном взгляде вашу душу, шепот сердца…
вот что!
— И я добра вам хочу.
Вот находят на вас такие минуты, что вы скучаете, ропщете; иногда я подкарауливал и слезы. «Век свой одна, не с кем слова перемолвить, — жалуетесь вы, — внучки разбегутся, маюсь, маюсь весь свой век — хоть
бы Бог прибрал меня! Выйдут девочки замуж, останусь как перст» и так далее. А тут
бы подле вас сидел почтенный человек, целовал
бы у вас руки, вместо вас ходил
бы по полям, под руку водил
бы в сад, в пикет с вами играл
бы… Право, бабушка, что
бы вам…
— Ну,
вот, бабушка, наконец вы договорились до дела, до правды: «женись, не женись — как хочешь»! Давно
бы так! Стало быть, и ваша и моя свадьба откладываются на неопределенное время.
— Это Николай Андреевич Викентьев: проси! «Какие люди»! хоть
бы вот человек: Господи, не клином мир сошелся! — сказала Бережкова.
—
Вот видите, бабушка? — перебила Марфенька, — он пришел братца посмотреть, а без этого долго
бы пропадал! Что?
— Да ну Бог с тобой, какой ты беспокойный: сидел
бы смирно! — с досадой сказала бабушка. — Марфенька, вели сходить к Ватрухину, да постой, на
вот еще денег, вели взять две бутылки: одной, я думаю, мало будет…
— Ну, иной раз и сам: правда, святая правда! Где
бы помолчать, пожалуй, и пронесло
бы, а тут зло возьмет, не вытерпишь, и пошло! Сама посуди: сядешь в угол, молчишь: «Зачем сидишь, как чурбан, без дела?» Возьмешь дело в руки: «Не трогай, не суйся, где не спрашивают!» Ляжешь: «Что все валяешься?» Возьмешь кусок в рот: «Только жрешь!» Заговоришь: «Молчи лучше!» Книжку возьмешь: вырвут из рук да швырнут на пол!
Вот мое житье — как перед Господом Богом! Только и света что в палате да по добрым людям.
— Это правда, — заметил Марк. — Я пошел
бы прямо к делу, да тем и кончил
бы! А
вот вы сделаете то же, да будете уверять себя и ее, что влезли на высоту и ее туда же затащили — идеалист вы этакий! Порисуйтесь, порисуйтесь! Может быть, и удастся. А то что томить себя вздохами, не спать, караулить, когда беленькая ручка откинет лиловую занавеску… ждать по неделям от нее ласкового взгляда…
—
Вот как: кто ж ему позволит выгнать! Что, если
бы все помещики походили на тебя!
«
Вот и прекрасно, — думал он, — умница она, что пересадила мое впечатление на прочную почву. Только за этим, чтоб сказать это ей все, успокоить ее — и хотел
бы я ее видеть теперь!»
— Я спрашиваю вас: к добру или к худу! А послушаешь: «Все старое нехорошо, и сами старики глупы, пора их долой!» — продолжал Тычков, — дай волю, они
бы и того… готовы нас всех заживо похоронить, а сами сели
бы на наше место, —
вот ведь к чему все клонится! Как это по-французски есть и поговорка такая, Наталья Ивановна? — обратился он к одной барыне.
— Точно что не к добру это все новое ведет, — сказал помещик, —
вот хоть
бы венгерцы и поляки бунтуют: отчего это? Все
вот от этих новых правил!
— А то прочитаешь в газетах, например,
вот хоть
бы вчера читал я, что шведский король посетил город Христианию: и не знаешь, что этому за причина?
— Да
вот хоть
бы индейцы: ведь это канальи всё, не христиане, сволочь, ходят голые, и пьяницы горькие, а страна, говорят, богатейшая, ананасы, как огурцы, растут… Чего им еще надо?
Вот, видишь, здесь мой внук Борис Павлыч Райский: не удержи я его, он сбросил
бы тебя с крыльца, но я не хочу, чтоб он марал о тебя руки — с тебя довольно и лакеев!
Вот об этом и хотелось
бы поговорить Райскому с ней, допытаться, почему ей этот мир волнений как будто знаком, отчего она так сознательно, гордо и упрямо отвергает его поклонение.
— Наоборот: ты не могла сделать лучше, если б хотела любви от меня. Ты гордо оттолкнула меня и этим раздражила самолюбие, потом окружила себя тайнами и раздражила любопытство. Красота твоя, ум, характер сделали остальное — и
вот перед тобой влюбленный в тебя до безумия! Я
бы с наслаждением бросился в пучину страсти и отдался
бы потоку: я искал этого, мечтал о страсти и заплатил
бы за нее остальною жизнью, но ты не хотела, не хочешь… да?
—
Вот, Борюшка, мы выгнали Нила Андреича, а он
бы тебе на это отвечал как следует. Я не сумею. Я знаю только, что ты дичь городишь, да: не погневайся! Это новые правила, что ли?
— Ты, мой батюшка, что! — вдруг всплеснув руками, сказала бабушка, теперь только заметившая Райского. — В каком виде! Люди, Егорка! — да как это вы угораздились сойтись? Из какой тьмы кромешной! Посмотри, с тебя течет, лужа на полу! Борюшка! ведь ты уходишь себя! Они домой ехали, а тебя кто толкал из дома?
Вот — охота пуще неволи! Поди, поди переоденься, — да рому к чаю! — Иван Иваныч! —
вот и вы пошли
бы с ним… Да знакомы ли вы? Внук мой, Борис Павлыч Райский — Иван Иваныч Тушин!..
— Мы уж познакомились, — сказал, кланяясь, Тушин, — на дороге подобрали вашего внука и вместе приехали. Благодарю покорно, мне ничего не нужно. А
вот вы, Борис Павлыч, переоделись
бы: у вас ноги мокрые!
— А что ж делать?
Вот, чтоб этого не терпеть, — говорила бабушка, стороной глядя на Веру, — и надо
бы было этой Кунигунде спроситься у тех, кто уже пожил и знает, что значит страсти.
— А то
вот и довели себя до добра, — продолжала бабушка, — если б она спросила отца или матери, так до этого
бы не дошло. Ты что скажешь, Верочка?
— Некогда;
вот в прошлом месяце попались мне два немецких тома — Фукидид и Тацит. Немцы и того и другого чуть наизнанку не выворотили. Знаешь, и у меня терпения не хватило уследить за мелочью. Я зарылся, — а ей, говорит она, «тошно смотреть на меня»!
Вот хоть
бы ты зашел. Спасибо, еще француз Шарль не забывает… Болтун веселый — ей и не скучно!
—
Вот уж и ненадолго! Лучше
бы не предупреждала, а когда нужно — и прогнала
бы, — сказал он, войдя и садясь напротив. — Отчего же ненадолго?
— Ее нет —
вот моя болезнь! Я не болен, я умер: и настоящее мое, и будущее — все умерло, потому что ее нет! Поди, вороти ее, приведи сюда — и я воскресну!.. А он спрашивает, принял ли
бы я ее! Как же ты роман пишешь, а не умеешь понять такого простого дела!..
— Врал, хвастал, не понимал ничего, Борис, — сказал он, — и не случись этого… я никогда
бы и не понял. Я думал, что я люблю древних людей, древнюю жизнь, а я просто любил… живую женщину; и любил и книги, и гимназию, и древних, и новых людей, и своих учеников… и тебя самого… и этот — город,
вот с этим переулком, забором и с этими рябинами — потому только — что ее любил! А теперь это все опротивело, я
бы готов хоть к полюсу уехать… Да, я это недавно узнал:
вот как тут корчился на полу и читал ее письмо.
— Ах нет, пустила и благословила
бы, а сама
бы умерла с горя!
вот чего боялась
бы я!.. Уехать с вами! — повторила она мечтательно, глядя долго и пристально на него, — а потом?
Но как вы удостоиваете меня особой дружбы, то объяснили
бы ласково, с добротой, чтоб позолотить это нет, что вы любите другого, —
вот и все.
Вот если б вы, любя другого, приняли мое предложение… из страха, или других целей… это был
бы обман, «падение», пожалуй, «потеря чести».
— Ты знаешь, нет ничего тайного, что не вышло
бы наружу! — заговорила Татьяна Марковна, оправившись. — Сорок пять лет два человека только знали: он да Василиса, и я думала, что мы умрем все с тайной. А
вот — она вышла наружу! Боже мой! — говорила как будто в помешательстве Татьяна Марковна, вставая, складывая руки и протягивая их к образу Спасителя, — если б я знала, что этот гром ударит когда-нибудь в другую… в мое дитя, — я
бы тогда же на площади, перед собором, в толпе народа, исповедала свой грех!
— Если б не мякоти, с радостью
бы пошла,
вот перед Богом!
—
Вот ты
бы у нас пожил, — заметила Татьяна Марковна, — одному скучно дома…
А я думал, когда вы рассказывали эту сплетню, что вы затем меня и позвали, чтоб коротко и ясно сказать: «Иван Иванович, и ты тут запутан: выгороди же и себя и ее вместе!»
Вот тогда я прямо, как Викентьев, назвал
бы вас бабушкой и стал
бы на колени перед вами.
Вот если б с них начать, тогда
бы у вас этой печали не было, а у меня было
бы меньше седых волос, и Вера Васильевна…