Неточные совпадения
— Что ж делать? — вот он чем отделывается от
меня! — отвечал Илья Ильич. — Он
меня спрашивает!
Мне что за дело? Ты не беспокой
меня, а там, как
хочешь, так и распорядись, только чтоб не переезжать. Не может постараться для барина!
Напрасно
я забыть ее стараюсь
И страсть
хочу рассудком победить...
— Не могу, дал слово к Муссинским: их день сегодня. Поедемте и вы.
Хотите,
я вас представлю?
— Погодите, — удерживал Обломов, —
я было
хотел поговорить с вами о делах.
— Pardon, [Извините (фр.).] некогда, — торопился Волков, — в другой раз! — А не
хотите ли со
мной есть устриц? Тогда и расскажете. Поедемте, Миша угощает.
— Куда это ехать?
Я не
хотел ехать никуда…
— А коли хорошо тут, так зачем и
хотеть в другое место? Останьтесь-ка лучше у
меня на целый день, отобедайте, а там вечером — Бог с вами!.. Да,
я и забыл: куда
мне ехать! Тарантьев обедать придет: сегодня суббота.
—
Я сам сейчас
хотел вставать, — сказал он, зевая.
— Ах, да и вы тут? — вдруг сказал Тарантьев, обращаясь к Алексееву в то время, как Захар причесывал Обломова. —
Я вас и не видал. Зачем вы здесь? Что это ваш родственник какая свинья!
Я вам все
хотел сказать…
— Поди ты!
Я всегда вперед отдаю. Нет, тут
хотят другую квартиру отделывать… Да постой! Куда ты? Научи, что делать: торопят, через неделю чтоб съехали…
— Видишь, и сам не знаешь! А там, подумай: ты будешь жить у кумы моей, благородной женщины, в покое, тихо; никто тебя не тронет; ни шуму, ни гаму, чисто, опрятно. Посмотри-ка, ведь ты живешь точно на постоялом дворе, а еще барин, помещик! А там чистота, тишина; есть с кем и слово перемолвить, как соскучишься. Кроме
меня, к тебе и ходить никто не будет. Двое ребятишек — играй с ними, сколько
хочешь! Чего тебе? А выгода-то, выгода какая. Ты что здесь платишь?
— А там тысячу рублей почти за целый дом! Да какие светленькие, славные комнаты! Она давно
хотела тихого, аккуратного жильца иметь — вот
я тебя и назначаю…
— Ну, оставим это! — прервал его Илья Ильич. — Ты иди с Богом, куда
хотел, а
я вот с Иваном Алексеевичем напишу все эти письма да постараюсь поскорей набросать на бумагу план-то свой: уж кстати заодно делать…
— А ведь
я не умылся! Как же это? Да и ничего не сделал, — прошептал он. —
Хотел изложить план на бумагу и не изложил, к исправнику не написал, к губернатору тоже, к домовому хозяину начал письмо и не кончил, счетов не поверил и денег не выдал — утро так и пропало!
«Ведь и
я бы мог все это… — думалось ему, — ведь
я умею, кажется, и писать; писывал, бывало, не то что письма, и помудренее этого! Куда же все это делось? И переехать что за штука? Стоит
захотеть! „Другой“ и халата никогда не надевает, — прибавилось еще к характеристике другого; — „другой“… — тут он зевнул… — почти не спит… „другой“ тешится жизнью, везде бывает, все видит, до всего ему дело… А
я!
я… не „другой“!» — уже с грустью сказал он и впал в глубокую думу. Он даже высвободил голову из-под одеяла.
— И
я бы тоже…
хотел… — говорил он, мигая с трудом, — что-нибудь такое… Разве природа уж так обидела
меня… Да нет, слава Богу… жаловаться нельзя…
—
Я и то не брал. На что, мол, нам письмо-то, — нам не надо. Нам, мол, не наказывали писем брать —
я не смею: подите вы, с письмом-то! Да пошел больно ругаться солдат-то:
хотел начальству жаловаться;
я и взял.
— Оттреплет этакий барин! — говорил Захар. — Такая добрая душа; да это золото — а не барин, дай Бог ему здоровья!
Я у него как в царствии небесном: ни нужды никакой не знаю, отроду дураком не назвал; живу в добре, в покое, ем с его стола, уйду, куда
хочу, — вот что!.. А в деревне у
меня особый дом, особый огород, отсыпной хлеб; мужики все в пояс
мне!
Я и управляющий и можедом! А вы-то с своим…
— Постой же, вот
я тебя выучу, как тревожить барина, когда он почивать
хочет! — говорил он.
— Ну, а если не станет уменья, не сумеешь сам отыскать вдруг свою дорогу, понадобится посоветоваться, спросить — зайди к Рейнгольду: он научит. О! — прибавил он, подняв пальцы вверх и тряся головой. — Это… это (он
хотел похвалить и не нашел слова)… Мы вместе из Саксонии пришли. У него четырехэтажный дом.
Я тебе адрес скажу…
— Да где бываю! Мало где бываю, все дома сижу: вот план-то тревожит
меня, а тут еще квартира… Спасибо, Тарантьев
хотел постараться, приискать…
— Не брани
меня, Андрей, а лучше в самом деле помоги! — начал он со вздохом. —
Я сам мучусь этим; и если б ты посмотрел и послушал
меня вот хоть бы сегодня, как
я сам копаю себе могилу и оплакиваю себя, у тебя бы упрек не сошел с языка. Все знаю, все понимаю, но силы и воли нет. Дай
мне своей воли и ума и веди
меня куда
хочешь. За тобой
я, может быть, пойду, а один не сдвинусь с места. Ты правду говоришь: «Теперь или никогда больше». Еще год — поздно будет!
— Ты ли это, Илья? — говорил Андрей. — А помню
я тебя тоненьким, живым мальчиком, как ты каждый день с Пречистенки ходил в Кудрино; там, в садике… ты не забыл двух сестер? Не забыл Руссо, Шиллера, Гете, Байрона, которых носил им и отнимал у них романы Коттень, Жанлис… важничал перед ними,
хотел очистить их вкус?..
«Что они такое говорят обо
мне?» — думал он, косясь в беспокойстве на них. Он уже
хотел уйти, но тетка Ольги подозвала его к столу и посадила подле себя, под перекрестный огонь взглядов всех собеседников.
—
Я думал, что вы
хотите спросить
меня о каком-нибудь романе:
я их не читаю.
— А вы
хотите, чтоб
я спела? — спросила она.
—
Я не могу
хотеть, чего не знаю.
—
Хотите,
я вам покажу коллекцию рисунков, которую Андрей Иваныч привез
мне из Одессы? — спросила Ольга. — Он вам не показывал?
— Вы
хотите, чтоб
мне было легко, свободно и не было скучно? — повторил он.
— Нет сил! — сказал он. — И вы
хотите, чтоб
мне было ловко!
Я разлюблю Андрея… Он и это сказал вам?
— Не смотрите же на
меня так странно, — сказала она, —
мне тоже неловко… И вы, верно,
хотите добыть что-нибудь из моей души…
Про него давно говорят
мне много хорошего, а вы не
хотели даже слушать
меня, вас почти насильно заставили.
— Слезы,
хотя вы и скрывали их; это дурная черта у мужчин — стыдиться своего сердца. Это тоже самолюбие, только фальшивое. Лучше бы они постыдились иногда своего ума: он чаще ошибается. Даже Андрей Иваныч, и тот стыдлив сердцем.
Я это ему говорила, и он согласился со
мной. А вы?
— Вот
я этого и боялся, когда не
хотел просить вас петь… Что скажешь, слушая в первый раз? А сказать надо. Трудно быть умным и искренним в одно время, особенно в чувстве, под влиянием такого впечатления, как тогда…
— Посмотри, Захар, что это такое? — сказал Илья Ильич, но мягко, с добротой: он сердиться был не в состоянии теперь. — Ты и здесь
хочешь такой же беспорядок завести: пыль, паутину? Нет; извини,
я не позволю! И так Ольга Сергеевна
мне проходу не дает: «Вы любите, говорит, сор».
— Ах ты, баба, солдатка этакая,
хочешь ты умничать! Да разве у нас в Обломовке такой дом был? На
мне все держалось одном: одних лакеев, с мальчишками, пятнадцать человек! А вашей братьи, бабья, так и поименно-то не знаешь… А ты тут… Ах, ты!..
—
Я ведь доброго
хочу, — начала было она.
— Как
хочешь, ma chère,
я бы на твоем месте взяла pensee или палевые.
—
Я сказал, что вы
хотите переехать на Выборгскую сторону, — заключил Захар.
— Еще бы вы не верили! Перед вами сумасшедший, зараженный страстью! В глазах моих вы видите,
я думаю, себя, как в зеркале. Притом вам двадцать лет: посмотрите на себя: может ли мужчина, встретя вас, не заплатить вам дань удивления…
хотя взглядом? А знать вас, слушать, глядеть на вас подолгу, любить — о, да тут с ума сойдешь! А вы так ровны, покойны; и если пройдут сутки, двое и
я не услышу от вас «люблю…», здесь начинается тревога…
— Не увидимся с Ольгой… Боже мой! Ты открыл
мне глаза и указал долг, — говорил он, глядя в небо, — где же взять силы? Расстаться! Еще есть возможность теперь,
хотя с болью, зато после не будешь клясть себя, зачем не расстался? А от нее сейчас придут, она
хотела прислать… Она не ожидает…
Я говорю только о себе — не из эгоизма, а потому, что, когда
я буду лежать на дне этой пропасти, вы всё будете, как чистый ангел, летать высоко, и не знаю,
захотите ли бросить в нее взгляд.
Я только
хочу доказать вам, что ваше настоящее люблю не есть настоящая любовь, а будущая; это только бессознательная потребность любить, которая за недостатком настоящей пищи, за отсутствием огня, горит фальшивым, негреющим светом, высказывается иногда у женщин в ласках к ребенку, к другой женщине, даже просто в слезах или в истерических припадках.
Иногда
я и
хочу сказать что-то похожее на это, а говорю совсем другое.
Другой бы прибавил: пишу и обливаюсь слезами, но
я не рисуюсь перед вами, не драпируюсь в свою печаль, потому что не
хочу усиливать боль, растравлять сожаление, грусть.
Все это к лицу молодости, которая легко переносит и приятные и неприятные волнения; а
мне к лицу покой,
хотя скучный, сонный, но он знаком
мне; а с бурями
я не управлюсь.
— Зачем? — повторила она, вдруг перестав плакать и обернувшись к нему. — Затем же, зачем спрятались теперь в кусты, чтоб подсмотреть, буду ли
я плакать и как
я буду плакать — вот зачем! Если б вы
хотели искренно того, что написано в письме, если б были убеждены, что надо расстаться, вы бы уехали за границу, не повидавшись со
мной.
— Да, — подтвердила она, — вчера вам нужно было мое люблю, сегодня понадобились слезы, а завтра, может быть, вы
захотите видеть, как
я умираю.
— У сердца, когда оно любит, есть свой ум, — возразила она, — оно знает, чего
хочет, и знает наперед, что будет.
Мне вчера нельзя было прийти сюда: к нам вдруг приехали гости, но
я знала, что вы измучились бы, ожидая
меня, может быть, дурно бы спали:
я пришла, потому что не
хотела вашего мученья… А вы… вам весело, что
я плачу. Смотрите, смотрите, наслаждайтесь!..