Неточные совпадения
Обломов с упреком поглядел на него, покачал головой и вздохнул, а Захар равнодушно поглядел в окно и тоже вздохнул. Барин, кажется,
думал: «Ну, брат, ты еще больше Обломов, нежели
я сам», а Захар чуть ли не
подумал: «Врешь! ты только мастер говорить мудреные да жалкие слова, а до пыли и до паутины тебе и дела нет».
— А как ты
думал? Еще хорошо, если пораньше отделаюсь да успею хоть в Екатерингоф прокатиться… Да,
я заехал спросить: не поедешь ли ты на гулянье?
Я бы заехал…
— Что вы, какой холод!
Я не
думал к вам сегодня, — сказал Алексеев, — да Овчинин встретился и увез к себе.
Я за вами, Илья Ильич.
— Отчего
я не встаю-то так долго? Ведь
я вот тут лежал все да
думал, как
мне выпутаться из беды.
— С квартиры гонят; вообразите — надо съезжать: ломки, возни…
подумать страшно! Ведь восемь лет жил на квартире. Сыграл со
мной штуку хозяин: «Съезжайте, говорит, поскорее».
— Никак не полагаю, — сказал Обломов, —
мне и думать-то об этом не хочется. Пусть Захар что-нибудь придумает.
—
Я совсем ничего не воображаю, — сказал Обломов, — не шуми и не кричи, а лучше
подумай, что делать. Ты человек практический…
— Видишь, и сам не знаешь! А там,
подумай: ты будешь жить у кумы моей, благородной женщины, в покое, тихо; никто тебя не тронет; ни шуму, ни гаму, чисто, опрятно. Посмотри-ка, ведь ты живешь точно на постоялом дворе, а еще барин, помещик! А там чистота, тишина; есть с кем и слово перемолвить, как соскучишься. Кроме
меня, к тебе и ходить никто не будет. Двое ребятишек — играй с ними, сколько хочешь! Чего тебе? А выгода-то, выгода какая. Ты что здесь платишь?
— Поди с ним! — говорил Тарантьев, отирая пот с лица. — Теперь лето: ведь это все равно что дача. Что ты гниешь здесь летом-то, в Гороховой?.. Там Безбородкин сад, Охта под боком, Нева в двух шагах, свой огород — ни пыли, ни духоты! Нечего и
думать:
я сейчас же до обеда слетаю к ней — ты дай
мне на извозчика, — и завтра же переезжать…
— Теперь, теперь! Еще у
меня поважнее есть дело. Ты
думаешь, что это дрова рубить? тяп да ляп? Вон, — говорил Обломов, поворачивая сухое перо в чернильнице, — и чернил-то нет! Как
я стану писать?
Захар не отвечал: он, кажется,
думал: «Ну, чего тебе? Другого, что ли, Захара? Ведь
я тут стою», и перенес взгляд свой мимо барина, слева направо; там тоже напомнило ему о нем самом зеркало, подернутое, как кисеей, густою пылью: сквозь нее дико, исподлобья смотрел на него, как из тумана, собственный его же угрюмый и некрасивый лик.
— То-то же! А
я? Как ты
думаешь,
я «другой»?
—
Я совсем другой — а? Погоди, ты посмотри, что ты говоришь! Ты разбери-ка, как «другой»-то живет? «Другой» работает без устали, бегает, суетится, — продолжал Обломов, — не поработает, так и не поест. «Другой» кланяется, «другой» просит, унижается… А
я? Ну-ка, реши: как ты
думаешь, «другой»
я — а?
— А
я, — продолжал Обломов голосом оскорбленного и не оцененного по достоинству человека, — еще забочусь день и ночь, тружусь, иногда голова горит, сердце замирает, по ночам не спишь, ворочаешься, все
думаешь, как бы лучше… а о ком?
Ты, может быть,
думаешь, глядя, как
я иногда покроюсь совсем одеялом с головой, что
я лежу как пень да сплю; нет, не сплю
я, а
думаю все крепкую думу, чтоб крестьяне не потерпели ни в чем нужды, чтоб не позавидовали чужим, чтоб не плакались на
меня Господу Богу на Страшном суде, а молились бы да поминали
меня добром.
«И что тревожиться? —
думал он. — Скоро и план подоспеет — чего ж пугаться заранее? Эх,
я…»
— Ты
думаешь,
я сплю?
Я не сплю,
я все слышу…
— Да ты того… как же это вдруг… постой… дай
подумать… ведь
я не брит…
— Нечего
думать да затылок чесать… Дорогой обреешься:
я тебя завезу.
«Хорошо бы перчатки снять, —
думал он, — ведь в комнате тепло. Как
я отвык от всего!..»
«Что они такое говорят обо
мне?» —
думал он, косясь в беспокойстве на них. Он уже хотел уйти, но тетка Ольги подозвала его к столу и посадила подле себя, под перекрестный огонь взглядов всех собеседников.
«Боже мой, и она смотрит! —
думает Обломов. — Что
я с этой кучей сделаю?»
«Что это она вчера смотрела так пристально на
меня? —
думал Обломов. — Андрей божится, что о чулках и о рубашке еще не говорил, а говорил о дружбе своей ко
мне, о том, как мы росли, учились, — все, что было хорошего, и между тем (и это рассказал), как несчастлив Обломов, как гибнет все доброе от недостатка участия, деятельности, как слабо мерцает жизнь и как…»
Ему стало вместе и досадно, что она так легко, почти молча, выманила у него сознание в лени. «Что она
мне? Боюсь, что ли,
я ее?» —
думал он.
—
Я все больше дома сижу, оттого Андрей и
думает, что
я…
«Да,
я что-то добываю из нее, —
думал он, — из нее что-то переходит в
меня. У сердца, вот здесь, начинает будто кипеть и биться… Тут
я чувствую что-то лишнее, чего, кажется, не было… Боже мой, какое счастье смотреть на нее! Даже дышать тяжело».
«Дернуло
меня брякнуть!» —
думал он и даже не спрашивал себя, в самом ли деле у него вырвалась истина или это только было мгновенным действием музыки на нервы.
«Боже мой! Да ведь
я виновата:
я попрошу у него прощения… А в чем? — спросила потом. — Что
я скажу ему: мсьё Обломов,
я виновата,
я завлекала… Какой стыд! Это неправда! — сказала она, вспыхнув и топнув ногой. — Кто смеет это
подумать?.. Разве
я знала, что выйдет? А если б этого не было, если б не вырвалось у него… что тогда?.. — спросила она. — Не знаю…» —
думала.
«Ах, Сонечка сейчас бы что-нибудь выдумала, а
я такая глупая! ничего не умею… мучительно!» —
думала она.
— Поверьте
мне, это было невольно…
я не мог удержаться… — заговорил он, понемногу вооружаясь смелостью. — Если б гром загремел тогда, камень упал бы надо
мной,
я бы все-таки сказал. Этого никакими силами удержать было нельзя… Ради Бога, не
подумайте, чтоб
я хотел…
Я сам через минуту Бог знает что дал бы, чтоб воротить неосторожное слово…
«
Мне, должно быть, оттого стало досадно, —
думала она, — что
я не успела сказать ему: мсьё Обломов,
я никак не ожидала, чтоб вы позволили… Он предупредил
меня… „Неправда!“ скажите, пожалуйста, он еще лгал! Да как он смел?»
Ольга любит
меня! —
думал он дорогой.
«Нет, она не такая, она не обманщица, — решил он, — обманщицы не смотрят таким ласковым взглядом; у них нет такого искреннего смеха… они все пищат… Но… она, однако ж, не сказала, что любит! — вдруг опять
подумал в испуге: это он так себе растолковал… — А досада отчего же?.. Господи! в какой
я омут попал!»
—
Я знала, что вы будете искать, и нарочно села здесь, в этой аллее:
думала, что вы непременно пройдете по ней.
«Слава Богу, что
я пробежал сегодня лист книги!» —
подумал он.
«Однако это скучно, если это так продолжится, если из нее ничего добыть нельзя, —
думал он, — другой, — Штольц, например, добыл бы, а
я не умею».
— В чем? А вот в чем! — говорила она, указывая на него, на себя, на окружавшее их уединение. — Разве это не счастье, разве
я жила когда-нибудь так? Прежде
я не просидела бы здесь и четверти часа одна, без книги, без музыки, между этими деревьями. Говорить с мужчиной, кроме Андрея Иваныча,
мне было скучно, не о чем:
я все
думала, как бы остаться одной… А теперь… и молчать вдвоем весело!
— Да, да, — повторял он, —
я тоже жду утра, и
мне скучна ночь, и
я завтра пошлю к вам не за делом, а чтоб только произнести лишний раз и услыхать, как раздастся ваше имя, узнать от людей какую-нибудь подробность о вас, позавидовать, что они уж вас видели… Мы
думаем, ждем, живем и надеемся одинаково. Простите, Ольга, мои сомнения:
я убеждаюсь, что вы любите
меня, как не любили ни отца, ни тетку, ни…
И
я всякий день
думал: „Дальше не увлекусь,
я остановлюсь: от
меня зависит“, — и увлекся, и теперь настает борьба, в которой требую вашей помощи.
Я и говорил, но, помните, как: с боязнью, чтоб вы не поверили, чтоб этого не случилось;
я вперед говорил все, что могут потом сказать другие, чтоб приготовить вас не слушать и не верить, а сам торопился видеться с вами и
думал: «Когда-то еще другой придет,
я пока счастлив».
«Странно!
Мне уж не скучно, не тяжело! —
думал он. —
Я почти счастлив… Отчего это? Должно быть, оттого, что
я сбыл груз души в письмо».
«Она пройдет здесь, —
думал он, —
я только погляжу незаметно, что она, и удалюсь навсегда».
«Она что-то хочет добыть из
меня! —
подумал он, — держись, Илья Ильич!»
«В самом деле, сирени вянут! —
думал он. — Зачем это письмо? К чему
я не спал всю ночь, писал утром? Вот теперь, как стало на душе опять покойно (он зевнул)… ужасно спать хочется. А если б письма не было, и ничего б этого не было: она бы не плакала, было бы все по-вчерашнему; тихо сидели бы мы тут же, в аллее, глядели друг на друга, говорили о счастье. И сегодня бы так же и завтра…» Он зевнул во весь рот.
«Все изгадил! Вот настоящая ошибка! „Никогда!“ Боже! Сирени поблекли, —
думал он, глядя на висящие сирени, — вчера поблекло, письмо тоже поблекло, и этот миг, лучший в моей жизни, когда женщина в первый раз сказала
мне, как голос с неба, что есть во
мне хорошего, и он поблек!..»
«Тут
я, тут Ольга, тут спальня, детская… — улыбаясь,
думал он.
«
Я посягал на поцелуй, — с ужасом
думал он, — а ведь это уголовное преступление в кодексе нравственности, и не первое, не маловажное! Еще до него есть много степеней: пожатие руки, признание, письмо… Это мы всё прошли. Однако ж, —
думал он дальше, выпрямляя голову, — мои намерения честны,
я…»
«Да, да; но ведь этим надо было начать! —
думал он опять в страхе. — Троекратное „люблю“, ветка сирени, признание — все это должно быть залогом счастья всей жизни и не повторяться у чистой женщины. Что ж
я? Кто
я?» — стучало, как молотком, ему в голову.
— Все!
я узнаю из твоих слов себя: и
мне без тебя нет дня и жизни, ночью снятся все какие-то цветущие долины. Увижу тебя —
я добр, деятелен; нет — скучно, лень, хочется лечь и ни о чем не
думать… Люби, не стыдись своей любви…
Вдруг он замолчал. «Что это
я говорю? ведь
я не затем пришел!» —
подумал он и стал откашливаться; нахмурил было брови.