Неточные совпадения
Нельзя утаить, что почти такого рода размышления занимали Чичикова в
то время, когда он рассматривал общество, и следствием этого было
то, что он наконец присоединился к толстым, где встретил почти всё знакомые лица: прокурора с весьма черными густыми бровями и несколько подмигивавшим левым глазом так, как будто бы говорил: «Пойдем, брат, в другую комнату, там
я тебе что-то скажу», — человека, впрочем, серьезного и молчаливого; почтмейстера, низенького человека, но остряка и философа; председателя палаты, весьма рассудительного и любезного человека, — которые все приветствовали его, как старинного знакомого, на что Чичиков раскланивался несколько набок, впрочем, не без приятности.
Никогда он не говорил: «вы пошли», но: «вы изволили пойти», «
я имел честь покрыть вашу двойку» и
тому подобное.
Несмотря на
то что минуло более восьми лет их супружеству, из них все еще каждый приносил другому или кусочек яблочка, или конфетку, или орешек и говорил трогательно-нежным голосом, выражавшим совершенную любовь: «Разинь, душенька, свой ротик,
я тебе положу этот кусочек».
— И знаете, Павел Иванович! — сказал Манилов, явя в лице своем выражение не только сладкое, но даже приторное, подобное
той микстуре, которую ловкий светский доктор засластил немилосердно, воображая ею обрадовать пациента. — Тогда чувствуешь какое-то, в некотором роде, духовное наслаждение… Вот как, например, теперь, когда случай
мне доставил счастие, можно сказать образцовое, говорить с вами и наслаждаться приятным вашим разговором…
— О! Павел Иванович, позвольте
мне быть откровенным:
я бы с радостию отдал половину всего моего состояния, чтобы иметь часть
тех достоинств, которые имеете вы!..
— О, вы еще не знаете его, — отвечал Манилов, — у него чрезвычайно много остроумия. Вот меньшой, Алкид,
тот не так быстр, а этот сейчас, если что-нибудь встретит, букашку, козявку, так уж у него вдруг глазенки и забегают; побежит за ней следом и тотчас обратит внимание.
Я его прочу по дипломатической части. Фемистоклюс, — продолжал он, снова обратясь к нему, — хочешь быть посланником?
— Нет,
я не
то чтобы совершенно крестьян, — сказал Чичиков, —
я желаю иметь мертвых…
—
Я?.. нет,
я не
то, — сказал Манилов, — но
я не могу постичь… извините…
я, конечно, не мог получить такого блестящего образования, какое, так сказать, видно во всяком вашем движении; не имею высокого искусства выражаться… Может быть, здесь… в этом, вами сейчас выраженном изъяснении… скрыто другое… Может быть, вы изволили выразиться так для красоты слога?
— Нет, — подхватил Чичиков, — нет,
я разумею предмет таков как есть,
то есть
те души, которые, точно, уже умерли.
— О! помилуйте, ничуть.
Я не насчет
того говорю, чтобы имел какое-нибудь,
то есть, критическое предосуждение о вас. Но позвольте доложить, не будет ли это предприятие или, чтоб еще более, так сказать, выразиться, негоция, [Негоция — коммерческая сделка.] — так не будет ли эта негоция несоответствующею гражданским постановлениям и дальнейшим видам России?
— Как в цене? — сказал опять Манилов и остановился. — Неужели вы полагаете, что
я стану брать деньги за души, которые в некотором роде окончили свое существование? Если уж вам пришло этакое, так сказать, фантастическое желание,
то с своей стороны
я передаю их вам безынтересно и купчую беру на себя.
— Сударыня! здесь, — сказал Чичиков, — здесь, вот где, — тут он положил руку на сердце, — да, здесь пребудет приятность времени, проведенного с вами! и поверьте, не было бы для
меня большего блаженства, как жить с вами если не в одном доме,
то, по крайней мере, в самом ближайшем соседстве.
— Нет, барин, как можно, чтоб
я был пьян!
Я знаю, что это нехорошее дело быть пьяным. С приятелем поговорил, потому что с хорошим человеком можно поговорить, в
том нет худого; и закусили вместе. Закуска не обидное дело; с хорошим человеком можно закусить.
— Как милости вашей будет завгодно, — отвечал на все согласный Селифан, — коли высечь,
то и высечь;
я ничуть не прочь от
того. Почему ж не посечь, коли за дело, на
то воля господская. Оно нужно посечь, потому что мужик балуется, порядок нужно наблюдать. Коли за дело,
то и посеки; почему ж не посечь?
— Ох, батюшка, осьмнадцать человек! — сказала старуха, вздохнувши. — И умер такой всё славный народ, всё работники. После
того, правда, народилось, да что в них: всё такая мелюзга; а заседатель подъехал — подать, говорит, уплачивать с души. Народ мертвый, а плати, как за живого. На прошлой неделе сгорел у
меня кузнец, такой искусный кузнец и слесарное мастерство знал.
— Да кто же говорит, что они живые? Потому-то и в убыток вам, что мертвые: вы за них платите, а теперь
я вас избавлю от хлопот и платежа. Понимаете? Да не только избавлю, да еще сверх
того дам вам пятнадцать рублей. Ну, теперь ясно?
— Нет, этого-то
я не думаю. Что ж в них за прок, проку никакого нет.
Меня только
то и затрудняет, что они уже мертвые.
— Ну, видите, матушка. А теперь примите в соображение только
то, что заседателя вам подмасливать больше не нужно, потому что теперь
я плачу за них;
я, а не вы;
я принимаю на себя все повинности.
Я совершу даже крепость на свои деньги, понимаете ли вы это?
— Право,
я боюсь на первых-то порах, чтобы как-нибудь не понести убытку. Может быть, ты, отец мой,
меня обманываешь, а они
того… они больше как-нибудь стоят.
«Хорошо бы было, — подумала между
тем про себя Коробочка, — если бы он забирал у
меня в казну муку и скотину.
— А ведь будь только двадцать рублей в кармане, — продолжал Ноздрев, — именно не больше как двадцать,
я отыграл бы всё,
то есть кроме
того, что отыграл бы, вот как честный человек, тридцать тысяч сейчас положил бы в бумажник.
Эх, брат Чичиков,
то есть как
я жалел, что тебя не было.
Одна была такая разодетая, рюши на ней, и трюши, и черт знает чего не было…
я думаю себе только: «черт возьми!» А Кувшинников,
то есть это такая бестия, подсел к ней и на французском языке подпускает ей такие комплименты…
— Ты, однако ж, не сделал
того, что
я тебе говорил, — сказал Ноздрев, обратившись к Порфирию и рассматривая тщательно брюхо щенка, — и не подумал вычесать его?
Чем кто ближе с ним сходился,
тому он скорее всех насаливал: распускал небылицу, глупее которой трудно выдумать, расстроивал свадьбу, торговую сделку и вовсе не почитал себя вашим неприятелем; напротив, если случай приводил его опять встретиться с вами, он обходился вновь по-дружески и даже говорил: «Ведь ты такой подлец, никогда ко
мне не заедешь».
— Ей-богу, повесил бы, — повторил Ноздрев, —
я тебе говорю это откровенно, не с
тем чтобы тебя обидеть, а просто по-дружески говорю.
— Отчего ж неизвестности? — сказал Ноздрев. — Никакой неизвестности! будь только на твоей стороне счастие, ты можешь выиграть чертову пропасть. Вон она! экое счастье! — говорил он, начиная метать для возбуждения задору. — Экое счастье! экое счастье! вон: так и колотит! вот
та проклятая девятка, на которой
я всё просадил! Чувствовал, что продаст, да уже, зажмурив глаза, думаю себе: «Черт тебя побери, продавай, проклятая!»
«Экой скверный барин! — думал про себя Селифан. —
Я еще не видал такого барина.
То есть плюнуть бы ему за это! Ты лучше человеку не дай есть, а коня ты должен накормить, потому что конь любит овес. Это его продовольство: что, примером, нам кошт,
то для него овес, он его продовольство».
Хозяин, казалось, сам чувствовал за собою этот грех и
тот же час спросил: «Не побеспокоил ли
я вас?» Но Чичиков поблагодарил, сказав, что еще не произошло никакого беспокойства.
— Мошенник! — сказал Собакевич очень хладнокровно, — продаст, обманет, еще и пообедает с вами!
Я их знаю всех: это всё мошенники, весь город там такой: мошенник на мошеннике сидит и мошенником погоняет. Все христопродавцы. Один там только и есть порядочный человек: прокурор; да и
тот, если сказать правду, свинья.
— Это вам так показалось. Ведь
я знаю, что они на рынке покупают. Купит вон
тот каналья повар, что выучился у француза, кота, обдерет его, да и подает на стол вместо зайца.
— Да чего вы скупитесь? — сказал Собакевич. — Право, недорого! Другой мошенник обманет вас, продаст вам дрянь, а не души; а у
меня что ядреный орех, все на отбор: не мастеровой, так иной какой-нибудь здоровый мужик. Вы рассмотрите: вот, например, каретник Михеев! ведь больше никаких экипажей и не делал, как только рессорные. И не
то, как бывает московская работа, что на один час, — прочность такая, сам и обобьет, и лаком покроет!
Но нет:
я думаю, ты все был бы
тот же, хотя бы даже воспитали тебя по моде, пустили бы в ход и жил бы ты в Петербурге, а не в захолустье.
— На что ж деньги? У
меня вот они в руке! как только напишете расписку, в
ту же минуту их возьмете.
Прежде, давно, в лета моей юности, в лета невозвратно мелькнувшего моего детства,
мне было весело подъезжать в первый раз к незнакомому месту: все равно, была ли
то деревушка, бедный уездный городишка, село ли, слободка, — любопытного много открывал в нем детский любопытный взгляд.
Уездный чиновник пройди мимо —
я уже и задумывался: куда он идет, на вечер ли к какому-нибудь своему брату или прямо к себе домой, чтобы, посидевши с полчаса на крыльце, пока не совсем еще сгустились сумерки, сесть за ранний ужин с матушкой, с женой, с сестрой жены и всей семьей, и о чем будет веден разговор у них в
то время, когда дворовая девка в монистах или мальчик в толстой куртке принесет уже после супа сальную свечу в долговечном домашнем подсвечнике.
Теперь равнодушно подъезжаю ко всякой незнакомой деревне и равнодушно гляжу на ее пошлую наружность; моему охлажденному взору неприютно,
мне не смешно, и
то, что пробудило бы в прежние годы живое движенье в лице, смех и немолчные речи,
то скользит теперь мимо, и безучастное молчание хранят мои недвижные уста. О моя юность! о моя свежесть!
— А кто это сказывал? А вы бы, батюшка, наплевали в глаза
тому, который это сказывал! Он, пересмешник, видно, хотел пошутить над вами. Вот, бают, тысячи душ, а поди-тка сосчитай, а и ничего не начтешь! Последние три года проклятая горячка выморила у
меня здоровенный куш мужиков.
Да смотри ты, ты не входи, брат, в кладовую, не
то я тебя, знаешь! березовым-то веником, чтобы для вкуса-то!
— А ей-богу, так! Ведь у
меня что год,
то бегают. Народ-то больно прожорлив, от праздности завел привычку трескать, а у
меня есть и самому нечего… А уж
я бы за них что ни дай взял бы. Так посоветуйте вашему приятелю-то: отыщись ведь только десяток, так вот уж у него славная деньга. Ведь ревизская душа стóит в пятистах рублях.
— Как же, а
я приказал самовар.
Я, признаться сказать, не охотник до чаю: напиток дорогой, да и цена на сахар поднялась немилосердная. Прошка! не нужно самовара! Сухарь отнеси Мавре, слышишь: пусть его положит на
то же место, или нет, подай его сюда,
я ужо снесу его сам. Прощайте, батюшка, да благословит вас Бог, а письмо-то председателю вы отдайте. Да! пусть прочтет, он мой старый знакомый. Как же! были с ним однокорытниками!
«
Я ему подарю, — подумал он про себя, — карманные часы: они ведь хорошие, серебряные часы, а не
то чтобы какие-нибудь томпаковые или бронзовые; немножко поиспорчены, да ведь он себе переправит; он человек еще молодой, так ему нужны карманные часы, чтобы понравиться своей невесте!
Изредка доходили до слуха его какие-то, казалось, женские восклицания: «Врешь, пьяница!
я никогда не позволяла ему такого грубиянства!» — или: «Ты не дерись, невежа, а ступай в часть, там
я тебе докажу!..» Словом,
те слова, которые вдруг обдадут, как варом, какого-нибудь замечтавшегося двадцатилетнего юношу, когда, возвращаясь из театра, несет он в голове испанскую улицу, ночь, чудный женский образ с гитарой и кудрями.
— Да
я их отпирал, — сказал Петрушка, да и соврал. Впрочем, барин и сам знал, что он соврал, но уж не хотел ничего возражать. После сделанной поездки он чувствовал сильную усталость. Потребовавши самый легкий ужин, состоявший только в поросенке, он
тот же час разделся и, забравшись под одеяло, заснул сильно, крепко, заснул чудным образом, как спят одни только
те счастливцы, которые не ведают ни геморроя, ни блох, ни слишком сильных умственных способностей.
И долго еще определено
мне чудной властью идти об руку с моими странными героями, озирать всю громадно несущуюся жизнь, озирать ее сквозь видный миру смех и незримые, неведомые ему слезы! И далеко еще
то время, когда иным ключом грозная вьюга вдохновенья подымется из облеченной в святый ужас и в блистанье главы и почуют в смущенном трепете величавый гром других речей…
Герои наши видели много бумаги, и черновой и белой, наклонившиеся головы, широкие затылки, фраки, сертуки губернского покроя и даже просто какую-то светло-серую куртку, отделившуюся весьма резко, которая, своротив голову набок и положив ее почти на самую бумагу, выписывала бойко и замашисто какой-нибудь протокол об оттяганье земли или описке имения, захваченного каким-нибудь мирным помещиком, покойно доживающим век свой под судом, нажившим себе и детей и внуков под его покровом, да слышались урывками короткие выражения, произносимые хриплым голосом: «Одолжите, Федосей Федосеевич, дельце за № 368!» — «Вы всегда куда-нибудь затаскаете пробку с казенной чернильницы!» Иногда голос более величавый, без сомнения одного из начальников, раздавался повелительно: «На, перепиши! а не
то снимут сапоги и просидишь ты у
меня шесть суток не евши».
— Впрочем, что до
того, чтоб ускорить дело, так Иван Григорьевич, председатель,
мне большой друг…
— Нет, не повалю, — отвечал Собакевич, — покойник был
меня покрепче, — и, вздохнувши, продолжал: — Нет, теперь не
те люди; вот хоть и моя жизнь, что за жизнь? так как-то себе…
— «Нет, Алексей Иванович, позвольте, позвольте,
я не согласен с
тем, что вы говорите, что мужик Чичикова убежит.
Позабыл
то, что ведь хорошего человека не продаст помещик;
я готов голову положить, если мужик Чичикова не вор и не пьяница в последней степени, праздношатайка и буйного поведения».