Неточные совпадения
Уже к году Дашутка стала совершенно диким зверьком, билась
на руках у матери и няньки руками и ногами, цеплялась им в волосы, и кусалась, так как зубы у нее
пошли в шестом месяце.
Годы летели незаметно. Даше Ивановой
пошел уже тринадцатый год. Она была в доме полновластной хозяйкой, и не только прислуга, но сам отец и мать боялись своей дочери.
На Ираиду Яковлевну она прямо-таки наводила панический ужас, а храбрый преображенец-сержант, хотя и старался не поддаваться перед девчонкой позорному чувству страха, но при столкновениях с дочерью, всегда оканчивающихся не в его пользу, часто праздновал труса, хотя не сознавался в этом даже самому себе.
Несмотря
на переносимые Побои, почти истязания, Фимка готова была для Дарьи Николаевны
пойти в огонь и в воду.
— Тебе бы все лежебочничать… — заметил Николай Митрофанов. — Куда с тобой ни
пойдешь, все ты только по мураве-траве валяешься, нет, чтобы рыбину поймать, ягод понабрать или грибов, лежишь
на земле-то твоей, а силы-то что-то в тебе не видно…
Крестьяне мигом собрались, услышав от Кудиныча о том, что «сержанта Митрофаныча», под каким прозванием знали Иванова многие из мытищенских мужиков, задрал медведь, вооружились дрекольями и
пошли в лес, следом за учителем, который
шел впереди. Имея за собой человек с двадцать рослых и дюжих людей, Кудиныч не боялся и бодро вел свою армию
на врага. Но враг не стал дожидаться мстителей за свое кровавое дело.
— Чего, белуга, разревелась, вернешь што ли… Знаешь, я этих бабьих причитаний не люблю,
пошла на место!
Ей
шел уже семнадцатый год, она была, как принято было тогда выражаться, «в самой поре», и физически развита
на диво.
На дворе действительно
шел сильный дождь.
На кладбище, в сороковой день, не
пошел никто.
Глеб Алексеевич Салтыков был известен в Москве своей силой, молодечеством и беззаветной храбростью. Это было зимой. Положив почти бесчувственную Дарью Николаевну в пошевни, и помог сесть в них Фимке, он вскочил
на облучек, крикнув кучеру: «
пошел!»
— Заснула опять, и снова он мне пригрезился. Снилось мне, что
идем мы с ним цветистым лугом, утро будто бы летнее, раннее,
на мураве-траве и
на цветах еще роса не высохла, поляна далеко, далеко расстилается, и
идем мы с ним уже давно, и я притомилась. «Сем-ка присядем», — говорю я ему. Выбрали мы местечко, уселись, солнышко так хорошо пригревает, кругом все тепло да радостно, вдруг, вижу я змея большая-пребольшая вокруг него обвивается и в горло ему жало впускает, я как вскрикнула и опять проснулась…
Она не терпела мужа, которого навязали ей «проклятые» министры и жаловалась
на свою судьбу ловкому красавцу, саксонскому посланнику Линару. Кроме этого единственного, преданного ей, но сравнительно бессильного человека, был еще другой, уже совершенно ничтожный и слабый, не смевший к ней даже приблизиться, но безумно влюбленный в герцогиню и готовый за нее
пойти в огонь и в воду — это был молодой гвардейский офицер Глеб Алексеевич Салтыков, пользовавшийся покровительством Черкасского.
На этом же самом диване он лежит теперь, обуреваемый страстью, и эта самая его любимая комната кажется ему пустой и мрачной, а воображение рисует ему красненький домик в тупике Сивцева Вражка и задорное лицо красавицы, с чудной фигурой, в мужском одеянии. Он понимает, что его дух побежден, что наступает торжество тела, что это соблазн, что это погибель, но какая-то страшная, неопреодолимая сила тянет его
на этот соблазн, как мотылька
на огонь, толкает его
на эту погибель. И он
пойдет.
— Да ничего… В дождь не хотела
идти к отцу
на могилу… Сороковой день был, мать-то была, после смерти отца, в вступлении ума…
Тот не заставил себе повторять приглашение и с удовольствием стал пить горячую сладкую влагу, действующую успокоительно
на его нервы, продолжая беседу с все более и более нравящейся ему девушкой. Фимка быстрым взглядом оглядела их обоих и по разгоряченным лицам собеседников догадалась, что беседа их
идет на лад. Она вышла из комнаты, коварно улыбаясь.
— Гвардеец, красавец, богач, один из первых женихов Москвы и вдруг… под башмаком какой-то Дарьи Ивановой… девицы с сомнительной репутацией, с почти страшной
славой «дикого звереныша», это невозможно, это не может быть
на яву, это я вижу во сне.
Последнего снова не простили мне, и все, что я ни делала, от томящей скуки одиночества, все становилось мне
на счет, все окрашивалось в темные краски и
слава обо мне росла и бежала по Москве…
Она встала и все снова
пошло своим чередом, ругательства, пощечины, побои сыпались
на правых и виноватых. Заступы не было нигде, так как барин совсем не выходил из спальни. Эту расправу свою с дворовыми Дарья Николаевна называла своей «бабьей» потехой.
— Да так, видишь, чай, меня; ведь ни рукой, ни ногой уже пошевельнуть не могу… Дай только Бог силу завещание написать, умру тогда спокойно… Благодарение Создателю, память у меня не отнял… Нынче даже голова свежее, чем последние дни… Он это, Владыко,
послал мне просветление для сирот… Подписать бы бумагу-то, тогда и умереть могу спокойно… Тебе их оставляю,
на твое попечение… За них тебя Господь вознаградит и мужу твоему здоровье
пошлет… Глебушка их тоже не оставит… Знаю и его — ангельская у него душа.
Товарищ Петьки ударил сторожа «лозой, чем воду носят». Сторож примолк, и они вошли к попу в дом. Пожива была небольшая: попадьи сарафан да поповский кафтан. Петька надел
на себя кафтан и друзья
пошли далее.
Но судьба
послала ему покровительницу в лице дворовой девки,
на которой лежала обязанность ежедневно кормить медведя. Она приняла участие в Петьке и потихоньку уделяла ему кое-что из медвежьей пищи. Этого мало: она утешала его рассказами разных домашних сплетней и между прочим сказала, радостно ухмыляясь...
— Не
пойдет он
на деньги… Упорен… О душе стал помышлять уж куда старательно… Мне тоже заказывал, да и что заказывать… Меня он этому и не обучал… Только что от него слышал, что немец-колдун, у которого он в науке был и который ему эту избушку и оставил, здесь
на пустыре и похоронен,
на этот счет дока был…
—
На четвертый день
пошел я в Новодевичий монастырь и там предстал перед иконою Владычицы Царицы Небесной клятву дал: больше греховным сим делом не заниматься… Кстати, к этому времени у меня снадобий таких не было, я и прикончил… Денег у меня сотни четыре собралось от этого богопротивного дела,
пошел поклонился матушке-игуменье Новодевичьего монастыря… Соблаговолила
на вклад принять…
На душе-то точно полегчало… С тех пор народ пользую по разумению, а вреда чтобы — никому…
Кузьма Терентьев опустился
на лавку и стал ждать. Время
шло.
На пустыре Ананьева не было. Кузьма
пошел до улице, посмотрел по сторонам, но нигде не было видно старика. Парень вернулся к избе, запер дверь в привинченные кольца висячим замком и положил ключ в расщелину одного из бревен — место, уговоренное с Петром Ананьевым,
на случай совместного ухода из дому. Почти бегом бросился он затем по улице и, не уменьшая шага, меньше чем через час был уже во дворе дома Салтыкова.
—
Иди, я приду посмотреть
на твоего дружка милого…
Кузьма
пошел и приближаясь к сторожке, почти
на ее пороге, встретился лицом к лицу с Петром Ананьевым.
—
На картах… Сейчас
иду… Девушка ушла.
Поправив
на себе тоже помятое от борьбы платье и растрепанные волосы, Фимка твердой походкой,
на все окончательно решившегося человека,
пошла в комнату барыни. Она застала ее спокойно гадающей в карты.
Салтыкова кивнула ему головой и
пошла дальше. Он глядел вслед за ней, пока она не скрылась в чаще деревьев, тем же бессмысленным взглядом, затем упал
на траву и стал биться головой о землю, испуская какие-то дикие вопли, смешанные с рыданьями.
Он вступил, наконец,
на ту полянку, где вчера утром поджидал Фимку и встретил барыню, сел под то же дерево и просидел среди этих мест, навевавших
на него тягостные воспоминания, далеко за полдень. Прямо отсюда
пошел он
на барский двор, откуда и был позван к Дарье Николаевне.
— Ни в жисть… Под кнут
пойду,
на пытку, а уж ей не жить…
Салтыкова отворила дверь, ведущую
на террасу, выходящую в «маленький садик», а с нее они спустились в самый садик и
пошли по аллее из акаций и вскоре достигли беседки.
Время
шло. Для иных оно летело с быстротой человеческой мысли, для других тянулось шагами черепахи. Последние тяжелые, еле движущиеся шаги времени испытывали
на себе все дворовые и отчасти крестьяне Дарьи Николаевны Салтыковой. Но как ни медленно двигался для них год за годом, убегающее в вечность время не потеряло и для этих несчастных своего всеисцеляющего свойства. Прошедшее, полное крови и мук, забывалось перед восстававшим страшилищем такого же будущего.
Жизнь Кости, от полученного наследства, ничуть не изменилась, если не считать, что по праздникам он, в сопровождении слуги, был
посылаем на поклон к «власть имущей особы», которая дарила его изредка мелкими суммами «
на гостинцы». Купленные
на эти деньги гостинцы, он по-братски делил с Машей, к которой был привязан чисто братской привязанностью, и без которой не мог съесть кусочка.
Молодой чиновник
шел в гору и скоро сделался особой, но, несмотря
на представлявшиеся ему блестящие партии, остался холостым и неразлучным с Тамарой Абрамовной, с летами окончательно попав под ее влияние, исключая вопроса о браке, которого, впрочем, она, испытав однажды неудачу, и не поднимала.
—
Иди,
иди дружок, не туда попал, пусть твое дело
идет своим порядком, выиграешь — твое счастье, а я
на свою душу греха не приму…
— И не говори… Все вздор болтаешь… С чужого голоса… От людишек дворовых все это
идет… Строга она с ними, это точно… Не мироволит… Вот они
на нее и клеплят…
Юноша послушно встал с места и
пошел вслед за старушкой, лицо которой носило
на себе серьезное, сосредоточенное выражение.
— Эх, вы тоже власть имеете, а всего что ни
на есть трусите!.. — воскликнула старушка и махнула рукой. —
Пойдем, Костя, — обратилась она к молодому человеку. Тот послушно встал и последовал за Тамарой Абрамовной.
При вступлении своем
на престол, Петр III
послал предложение духовенству ходить в светском платье, брить бороды и обратить внимание
на излишек икон в церквах. Он предложил оставить только иконы Спасителя и Богородицы и приказал запечатать домовые церкви. Новгородский архиепископ Димитрий воспротивился этому нововведению и получил приказание тотчас же выехать из Петербурга. Впрочем, через неделю император простил его.
За этим-то Веревкиным и
послал Петр Федорович. Веревкин явился, взял колоду карт в руки и ловко выбросил
на пол четыре короля.
— Пойду-ка я, посмотрю
на красавицу, как она выглядит в обновке… Да и за холопами-то в этом деле нужен глаз да глаз… Там за святую ее считают, чуть не молятся… Не догляди, мирволить начнут… Сбежать помогут…
Она и
послала их как будущих жертв кипевшего у ней в сердце гнева, жертв,
на которых она сорвет этот гнев, придравшись к неисполнению ее приказания.
В заключение коронационных пиров и торжеств, дан был против Кремля,
на берегу Москвы-реки, блистательный, по тогдашнему времени, фейерверк, в котором первое место занимала аллегория, изображавшая Россию с ее победами и ее
славой. Для народа это было совершенно невиданное зрелище, как и устроенный
на улицах Москвы в дни коронации уличный маскарад с грандиозным шествием, к подробному описанию которого мы еще вернемся.
Однажды разговор коснулся Кости и Маши. Кузьма спокойно рассказал, как он вынес последнюю
на руках со двора, как не знал, что с ней делать, и как Господь Бог
послал Бестужева, которому он и сдал девушку.
— Барин-то мне перстень передать ей дал… Эх, грехи, соблазнился я
на него, заложил и пропил, а к ней не
пошел… Надоело с ним валандаться… Бросил.
— А надену
на палец этот перстень, да и
пошлю ей, Машке-то, в подарочек… По перстню-то она подумает, что эта рука ее Костиньки, дружка милого, что его
на свете в живых нет… От горя и сама окачурится…
После него
шли служители Панталоновы, одетые в комическое платье, и Панталон-пустохват в портшезе; потом
шли служители глупого педанта, одетые скоромушами, следовала сзади и книгохранительница безумного враля; далее
шли дикари, несли место для арлекина, затем вели быка, с приделанными к груди рогами;
на нем сидел человек, у которого
на груди было окно — он держал модель кругом вертящегося дома.
Четвертое отделение представляло «Обман»;
на знаке была изображена маска, окруженная змеями, кроющимися в розах, с надписью: «Пагубная прелесть». За знаком
шли цыгане, цыганки, поющие, пьющие и пляшущие, колдуны, ворожеи и несколько дьяволов. В конце следовал «Обман», в лице прожектеров и аферистов.