Словом, жили купцы Строгановы, как многим боярам в описываемое время жить не приходилось, но жили зато у Великой Перми, «на конце России», по выражению Карамзина, на рубеже неизмеримого пространства северной Азии, огражденного Каменным поясом (Уральским хребтом), Ледовитым морем, океаном Восточным, цепью гор Алтайских и Саянских — Сибири. Тогда это было отечество многолюдных монгольских, татарских, чудских, финских племен.
Хотя в описываемое нами время «сибирский царь» Кучум и был данником Иоанна IV, но русское господство за Каменным поясом, то есть за Уралом, было слабо и ненадежно. Сибирские татары, признав московского царя своим верховным властителем, не только неаккуратно и худо платили ему дань, но даже частыми набегами тревожили стоящую на тогдашнем рубеже русском Великую Пермь.
Тридцатого мая 1574 года царь Иоанн Васильевич дал им эту грамоту, в которой было сказано, что Яков и Григорий Строгановы могут укрепляться на берегах Тобола и вести войну с изменником Кучумом для освобождения первобытных жителей югорских, русских данников от его ига; могут в возмездие за их добрую службу выделывать там не только железо, но и медь, олово и свинец, серу для опыта, до некоторого времени; могут свободно торговать беспошлинно с бухарцами и киргизами.
Прошло шесть лет. Яков и Григорий Иоаникиевы Строгановы сошли в могилу. Их великое дело на далекой по тогдашнему времени окраине России перешло в руки не принимавшего до тех пор участия в делах братьев их младшего брата Семена Иоаникиева и двум сыновьям покойного Максима Яковлевича и Никиты Григорьева Строгановых. Их и застаем мы в момент начала нашего рассказа в июле 1631 года в деревянном замке.
Когда старуха вышла, ворча и охая, из горницы, Максим Яковлев некоторое время просидел на лавке в глубокой задумчивости. Он не был суеверен. Как это ни странно, но на конце России, где жили Строгановы, скорее в то время усваивались более трезвые, просвещенные взгляды на вещи, нежели в ее центре. Носителями этих взглядов, этой своего рода цивилизации были вольные люди, стекавшиеся из жажды труда и добычи на новые земли, которые представляли из себя сопермский край.
Максим Яковлевич, как и его двоюродный брат Никита Григорьевич, могли назваться по тому времени людьми просвещенными, представителями нового поколения, и вера в сглаз, порчу, колдовство была уже несколько поколеблена в их уме. Но при всем этом беседа Максима Яковлевича с Антиповной произвела на него впечатление и заставила задуматься. Он горячо любил свою сестру, бывшую любимицей дяди и двоюродного брата, и ее загадочное недомогание очень тревожило его.
Вторая горница, тоже большая, но несколько меньше первой, служила местом отдохновения Ксении Яковлевны, когда она захотела бы остаться одна или же провести время в задушевной беседе с одной из своих наиболее любимых сенных девушек. Стены этой горницы были обиты заморским бархатом бирюзового цвета, столы были красного дерева и того же дерева лавки с мягкими подушками, покрытыми дорогими звериными шкурами.
На губах Ксении Яковлевны мелькнула улыбка. И это привело в окончательное недоумение Антиповну. Она ожидала, что от креста с молитвой, которую она шептала, девушка упадет в корчах и потому, жалея ее, не решалась до сих пор прибегать к этому средству, даже оставила свой обычай крестить ее на ночь и вдруг после креста явилась первая за последнее время улыбка на грустном лице питомицы.
В сравнительной скорости пришла от него из Москвы с одним приезжим в Великую Пермь торговым человеком грамотка, в которой Степан Иванович объяснил, что отец и мать его согласны и заранее, по одному его описанию, уже полюбили свою будущую дочь, только надо-де испросить царскую волю, а для того улучить время, когда царь будет в расположении, чего, впрочем, вскорости ожидать, пожалуй, нельзя, потому что Иван Васильевич гневен и в расстройстве, ходит туча тучей и не приступиться.
Началом государственного устройства России следует несомненно считать царствование Иоанна III, со времени женитьбы его на племяннице византийского императора Софье Палеолог, до того времени проживавшей в Риме. Брак этот состоялся в 1472 году. Новая русская великая княгиня была красивая, изворотливая и упорная принцесса с гордым властительным нравом. За нее сватались многие западные принцы, но она не хотела соединить свою судьбу с католиком.
Под этим влиянием был поставлен в России ребром вопрос о самодержавии и началась борьба старины с новой властью, длившаяся полтора века. Современники назвали это время «началом смуты». Бояре говорили...
Внешняя политика должна была преследовать более широкие цели, чем прежде. Она сосредоточилась на двух задачах уже не местного московского значения. Это, с одной стороны, «восточный вопрос» того времени — уничтожение татарского ига, с другой — вопрос западноевропейский: борьба с Польшей.
Татарская сила постоянно слабела, по мере развития русского народа. Явственно сокращались даже ее внешние пределы. Понемногу исчезало самое раздолье степняков — это безбрежное море роскошных трав с переливающимися цветами, могильная тишина которого нарушалась лишь писком ястреба вверху да таинственным шелестом внизу, когда не раскидывался на нем случайный табор кочевников. Здесь еще со времен «бродников XII века» кишела русская вольница, вроде молодцов-повольничков.
Но с течением времени, по мере ослабления татар, казачество распространялось по всем южным окраинам, в особенности же на низовьях Днепра. Новые пришельцы, с характером еще не установившимся, кочевали, уходили подальше в степь и не признавали над собой никакого правительства. Эти вольные или степные казаки были народ опасный, отчаянный, грабивший все, что ни попадалось под руку. Они одинаково охотно дрались и с татарами, и со своим братом — городским казаком.
В описываемое нами время особенно отважна была донская вольница, которая господствовала на водах Волги, не давала проходу как азиатским, так и русским купцам и царским послам.
Грозный Иоанн IV несколько раз высылал воинскую дружину на берега Волги и Дона, чтобы истребить этих хищников. В 1577 году стольник Мурашкин, предводительствуя сильным отрядом, многих из них взял в полон и казнил. Но другие не смирились, уходили на время в степи, снова являлись и злодействовали на всех дорогах, на всех перевозах.
И действительно, в те отдаленные времена в разбой шли дурно направленные людьми и обстоятельствами порой лучшие русские силы, не выносившие государственного гнета в лице тех «супостатов», для которых не было «святых законов»: воевод, тиунов, приказных и подьячих… Они уходили на волю и мстили государству и обществу, не сумевшим направить их на истинно русские качества: отвагу, смелость и любовь к родине, на хорошее дело.
По лицу Ермака во время горячей речи его друга и помощника пробежали мрачные тени. Он как бы слышал в этих словах упрек самому себе. Ведь он был почти рад этой отсрочке похода, выговоренной Семеном Иоаникиевичем. А все из-за чего? А из-за того, чтобы лишний раз увидеть в окне верхнего этажа хором строгановских стройную фигуру девушки, почувствовать хоть издали на себе взгляд ее светлых очей да ходючи в хоромы, быть может, ненароком встретить ее на одно мгновенье, поймать мимолетную улыбку уст девичьих.
Ермак Тимофеевич между тем не спал. Ему спать не хотелось. Он нарочно сказал, что заснет, чтобы некоторое время полежать с закрытыми глазами, сосредоточиться.
Впрочем, в те отдаленные времена даже в боярских и княжеских домах на Москве не было особого различия между боярскими и княжескими дочерьми и их сенными девушками ни по образованию, ни по образу жизни. Разве что первые богаче одевались и спали на пуховых перинах, заменявшихся у сенных девушек перьевыми.
— Я и сама не знала до недавнего времени. Мерещился он мне как будто и наяву, и во сне… Потом несколько раз я с ним повстречалась… Еще пуще стало, а вот тут уже недели с две щемит мое сердце, от окна не могу отойти, все гляжу: не увижу ли его?.. Просто вся измаялась…
Пошел я на крыльцо, отворил дверь, кот мне под ноги шасть, и никогда я, на своем веку страху не испытавший, тогда, сознаюсь, дрогнул, под ноги себе посмотрел, хотел ногой кота ударить в сердцах, что он меня испугал, только он, проклятый, у меня между ног проскочил и был таков, а в это время над головой у меня что-то вдруг зашуршало!
— Не надобно, не надобно… — замахал руками Строганов. — А что насчет Аксюши, так говорю, подумавши, надо решиться… Повременим, посмотрим, может, и полегчает ей, а этим временем и грамота к жениху придет, и что ни на есть он отпишет или сам пожалует… Сегодня же гонца посылаю… Не надумал вот, кого бы послать. Ну да у меня челядинцы все — люди верные, доставят. Теперь, кажись, дороги-то стали безопасливее…
— Да не убивайся ты, Ксения Яковлевна, раньше времени… Ближний ли свет Москва-то! Пока он получит грамотку, пока ответит да сам соберется, много воды утечет, ох, много… Мне вон с Яшкой разлучаться надо и то не горюю, хоть бы что, и без того его не отпущу, чтобы от Ермака он мне какой ни на есть для тебя ответ принес…
Только теперь, очутившись один в четырех стенах своей одинокой избы, Ермак Тимофеевич снова ощутил в сердце то радостное чувство, с которым он ехал в поселок, после того как расстался с Яшкой на дне оврага. Это чувство было на некоторое время заглушено грустным расставаньем с есаулом и ушедшими в поход казаками — горьким чувством остающегося воина, силою обстоятельств принужденного сидеть дома, когда его сподвижники ушли на ратные подвиги. Но горечь сменилась сладостным воспоминанием!
Домаша это сделала бы и без зову, хотя ей была тяжела предстоящая беседа с Ксенией Яковлевной. Она ничем не могла утешить ее и даже, как ей в то время казалось, потеряла возможность исполнить ее поручение. Сердце ее томительно сжималось. «Как-то примет она эту неудачу?» Домаша поспешила к ожидавшей ее Ксении Яковлевне.
Довольные тем, что и им, вынувшим несчастливый жребий и оставшимся дома в то время, как их товарищи ушли в поход, привелось поразмять бока в ратной потехе, они весело беседовали, усевшись кучками вокруг костров. Слышались шутки и смех, кое-где начиналась и обрывалась песня.
— Надо доложить атаману, — сказал казак, заметивший живого человека на этом стане смерти, и пошел к костру, у которого сидел Ермак Тимофеевич с его более старыми по времени нахождения в шайке товарищами. Старшинство у них чтилось свято.
Старейший после есаула казак подал Ермаку Тимофеевичу горсть собранных с убитых колец. Атаман рассеянно взял их и тут же стал выкрикивать, во-первых, двух раненых, затем замеченных им во время дела как особенно усердных и стал оделять их кольцами.
В общем, награды Ермака Тимофеевича за время его атаманства всегда признавались справедливыми громадным большинством его людей. Признаны были таковыми и теперешние награды.
Но давать приюта ей и не пришлось. Она села на завалинке одной из крайних изб поселка, некоторое время созерцательно смотрела вдаль и затем, прислонившись к стенке избы, заснула. Ее и не тревожили.
Ну и город Москва, я вам доложу. Квартир нету. Нету, горе мое! Жене дал телеграмму — пущай пока повременит, не выезжает. У Карабуева три ночи ночевал в ванне. Удобно, только капает. И две ночи у Щуевского на газовой плите. Говорили в Елабуге у нас — удобная штука, какой черт! — винтики какие-то впиваются, и кухарка недовольна.
И только насилу перед самым утром, с этими нелегкими мыслями, у себя в кабинете в кресле задремал, как вдруг слышу в передней возле двери шум и пререкание, жена кого-то упрашивает повременить, говорит, что я только сейчас заснул; а тот, чужой голос, настаивает, чтобы тотчас разбудить и точно как будто имя государя мне послышалось.