Неточные совпадения
За годовой платеж трех четвертей ржи и столько
же овса дьячок учил
его читать, писать и четырем правилам арифметики.
— Какой
же он будет канцелярский чиновник, когда пишет, точно бредут мухи, — говорил
он учителю-дьячку.
Арифметика была коньком Алексея: учитель не мог уже следить за учеником.
Он сам себе задавал такие большие числа для умножения, которых дьячок и выговорить не умел. Не умел
их выговорить и ученик, но это не мешало
ему все
же их множить и тешиться, когда проверкою деления искомые были получены верно. Это было
его любимое препровождение времени.
В корпусе Аракчеев заслужил репутацию отличного кадета. Умный и способный по природе,
он смотрел на Мелиссино как на избавителя и изо всех сил бился угодить
ему. Мальчик без родных и знакомых в Петербурге, без покровителей и без денег испытывал безотрадную долю одинокого новичка. Учиться и беспрекословно исполнять волю начальников было
ему утешением, и это
же дало средство выйти из кадетского мира в люди.
По окончании курса
он был сперва учителем математики в том
же шляхетском корпусе, но вскоре по вызову великого князя Павла Петровича, в числе лучших офицеров, был отправлен на службу в гатчинскую артиллерию, где Алексеем Андреевичем и сделан был первый шаг к быстрому возвышению. Вот как рассказывают об этом, и, надо сказать, не без злорадства, современники будущего графа, либералы конца восемнадцатого века — водились
они и тогда.
Начиная
же с 1815 года, то есть именно с того времени, которое мы избираем за исходный пункт нашего правдивого повествования,
он стоял на высоте своего могущества — быв правою рукою императора и рассматривал вместе с
ним все важнейшие дела государственного управления, не исключая и дел духовных.
Парадные двери распахнулись перед
ним как бы по волшебству.
Он быстро вошел в переднюю, сбросил на руки нескольких встретивших
его лакеев шинель и, сунув одному из
них шляпу, так
же быстро миновал ряд комнат и вошел в свой кабинет.
Происходило ли это под влиянием Елизаветы Андреевны, внушавшей сыну, как следует относиться к холопу, или
же самолюбивый, мальчик сам не мог простить Василию украденных у
него последним, хотя и вынужденных со стороны матери, забот — неизвестно, но только даже когда Алексей Андреевич был выпущен из корпуса в офицеры и Василий был приставлен к
нему в камердинеры, отношения какой-то затаенной враждебности со стороны молодого барина к ровеснику слуге нимало не изменились.
Рассказы первых сшиты почти все белыми нитками злобной зависти, вторым
же, по крайней мере, служит извинением, что
они судят о поступках деятеля начала века с точки зрения
его конца.
Весьма понятно, что последний, воспитанный в детстве в сравнительной холе и от того более чуткий к несправедливостям и побоям, считал себя обиженным и платил враждебно относившемуся к
нему барину тою
же монетою.
Сохраняя то
же недоумевающее выражение на лице,
он двинулся по направлению сидящего, отвечая кивком головы на почтительные поклоны присутствующих.
Хотел ли
он под этой маской кажущегося равнодушия скрыть охватившее
его и далеко не улегшееся душевное волнение или
же после этой бурной вспышки наступила так стремительно реакция — как знать?
«Это будет бегством… трусостью… — стал стыдить
он самого себя. — Будь что будет! Стану дожидаться хоть до утра, а увижу сегодня
же этого дуболома…» — мысленно рассуждал
он и снова уселся на стул.
Граф Алексей Андреевич продолжал, между тем, задумчиво сидеть у письменного стола в своем мрачном кабинете. Тени сумерек ложились в
нем гуще, нежели в зале, но граф, по-видимому, не замечал этого, или
же ему нравился начинавший окружать
его мрак, так гармонировавший с настроением
его духа.
— И какому заморскому принцу вы ее в жены готовите? — не без ядовитости спрашивали собравшиеся нередко у гостеприимных Хомутовых
их знакомые, все больше такие
же, как Дарья Алексеевна, отставные полковые дамы с мужьями, сослуживцами Федора Николаевича.
Только первое время Николай Павлович отбывал свой визит к Хомутовым единственно по воле своего родителя, впоследствии
же к этому присоединилось и собственное влечение —
он стал засиживаться в коричневом домике Васильевского острова долее необходимого времени, чтобы изготовить своему отцу словесный рапорт о благоденствии
его обитателей, и подолгу стал засматриваться на симпатичное личико Натальи Федоровны, этого полуребенка-полудевушки.
— Да к тому и вспомнила, что не нами это началось, не нами и кончится… Молодежь-то, что мы, что
они — все та
же.
— Вот то-то и
оно… Этого-то мне допытаться и хочется, а как приступиться, ума не приложу. С Талечкой говорить без толку не приходится, а, между тем, лучшей для ней партии и желать нечего — человек
он хороший, к старшим почтительный, не то что все остальные петербургские блазни, кажись бы в старых девках дочь свою сгноила, чем
их на ружейный выстрел к ней подпустила бы. К тому
же и рода
он хорошего, а со стариком вы приятели.
— Что
же тут и надумывать, съездить надо к
его превосходительству, да все напрямик и отрапортовать, так и так, дескать, сынка вашего моя дочка, видимо, за сердце схватила, так какие будут по этому поводу со стороны вашего превосходительства распоряжения, в атаку ли
ему идти дозволите, или отступление прикажете протрубить, али
же какую другую
ему диверсию назначите… — шутливо произнес Хомутов.
— Любишь… Я вижу, что любишь… и
он тебя… а я, я несчастная… конечно, ты лучше меня, но за что
же мне-то… погибать?
— Да о ком
же… как не о
нем… о Николае… Павловиче… — с видимым усилием проговорила Екатерина Петровна.
— Так слушай
же, — Екатерина Петровна склонила свою голову на плечо Талечки, — полюбила я
его с первого раза, как увидела, точно сердце оборвалось тогда у меня, и с тех пор вот уже три месяца покоя ни днем, ни ночью не имею, без
него с тоски умираю, увижу
его, глаза отвести не могу, а взглянет
он — рада сквозь землю провалиться, да не часто
он на меня и взглядывает…
— Как
же! Ведь я было сердиться на тебя стала… минутами почти ненавидела тебя… Думала, ты тоже любишь
его, думала — ты моя… соперница… Прости меня, прости…
— От кого
же ему узнать это? — с испугом спросила Катя.
— Конечно, уж положись на меня, я сумею поговорить с
ним… Не быть
же мне безучастной к твоему горю… ведь я, чай, друг тебе…
Она мысленно снова шаг за шагом во всех деталях стала припоминать
его взгляды, слова, даже жесты, и порой ей казалось, что все это весьма обыкновенно, ничего не доказывает, порой
же во всем этом она видела ясно и непреложно
его любовь к ней.
А между тем, ей предстоит отказаться от этой любви. Она не смеет, она не должна любить
его.
Его любит другая, и эта другая — ее подруга, которой она
же обещала помочь. Она обязана говорить с
ним и говорить не за себя, а за другую, за Катю…
«
Он должен отказаться от этой любви, ведь я
же отказываюсь от своей, чтобы спасти Катю.
Он тоже должен спасти ее, хотя бы во имя любви ко… мне».
В молодости, кроме того, Павел Кириллович был сильный брюнет, Николай
же Павлович, как и
его мать, — темный шатен.
— Э, батюшка, и на престоле цари — те
же люди, от сетей дьявола и
они подчас ограждены не бывают, а этот Аракчей-то… одно слово «бес, лести преданный», — желчно выражал свое мнение Зарудин.
Насколько было правды в
его словах — неизвестно. Люди антиаракчеевской партии безусловно верили
ему и даже варьировали
его рассказ далеко не в пользу всесильного, а потому ненавистного
им графа. Другие
же говорили иное, и, по
их словам, граф в Зарудине только преследовал нарушения принципа бескорыстного и честного служения Царю и Отечеству, а личное столкновение с Павлом Кирилловичем не играло в отставке последнего никакой существенной роли.
Читатель, конечно, понимает, что под сиятельным графом
он подразумевал Аракчеева; что
же касается выражения «за реку», то под этим термином подразумевалась Петропавловская крепость, куда зачастую, как, по крайней мере, уверяли враги графа, Алексей Андреевич отправлял тех или других провинившихся перед
ним офицеров.
Затем Аракчеев уехал, приказав на станции не говорить капитану, с кем
он беседовал; с последним
же он простился по-приятельски, посоветовал, чтобы
он, по приезде в Петербург, шел прямо к графу Аракчееву, которого уже
он предупредит об этом через своего хорошего знакомого, графского камердинера, и постарается замолвить через того
же камердинера в пользу
его перед графом словцо.
Но каково
же его и всех остальных было удивление, когда Аракчеев, представляя
его, назвал своим приятелем.
— Правда, правда, — ухватился за эту мысль старик Зарудин, хотя и беспокоившийся за Костылева, но все
же недовольный в душе, что
его предсказания не сбылись. — Ведь это
он может сделать, как пить дать, а бедняга так рад, что ног под собою не чувствует.
— Кто
же другой, у
них никто, кроме меня, не бывает.
«Но как
же мне быть? Написать
ему? Передать записку?»
«Но как я передам ее
ему?» — возник, в ее уме вопрос, но она нашла тотчас
же и ответ на
него: «При прощании
он всегда прощается со мной с последней».
Что
же иное, впрочем,
он мог предполагать?
Вскоре Зарудину попался извозчик.
Он сел без торга и приказал ехать как можно скорее домой.
Ему страшно хотелось поскорее прочесть записку, на улице
же было темно.
Когда
же полет
его фантазии дошел до своего апогея, то, как всегда, наступила реакция.
— Каким
же образом
он начал этот разговор с вами, батюшка? — упавшим голосом спросил
он отца.
— Но с чего
же он начал разговор?
«Объяснить
ему, что происходит в моем сердце, но
он не поймет; ведь и делает
же он выводы…» — неслось в это время в голове Николая Павловича.
Николай Павлович, продолжая идти с ней рядом, не вымолвил ни слова. На
его лице скользила лишь по временам все та
же полупрезрительная улыбка.
— Попросить… за нее… — повторил
он. — Что
же именно?
— Кто
же эта она? Или мне надо догадаться? Разрешить эту шараду? — ядовито спросил
он.
— Наш разговор, о котором вы вспомнили, касался, Наталья Федоровна, совершенно иного чувства любви, нежели то, которое, как я заключил из ваших слов, питает ко мне Екатерина Петровна, — начал
он. — Я тоже готов любить ее, как друга, но она едва ли удовлетворится таким чувством. Иного
же я питать к ней не могу…
— Да неужели
же вы до сих пор не поняли, что я люблю… вас, — подавленным шепотом произнес
он, наклонившись к ней совсем близко.
«А что, если отец говорит правду, если она и не думает разделять
его любовь… Что
же такое, в самом деле, что она смутилась, почти лишилась чувств при
его неожиданном признании. Может, потому-то она и ходатайствовала за другую, что совершенно равнодушна к
нему, а
он приписал это самоотвержению ее благородного сердца», — замелькали в
его голове отрывочные мысли.
Неточные совпадения
Но, шумом бала утомленный, // И утро в полночь обратя, // Спокойно спит в тени блаженной // Забав и роскоши дитя. // Проснется зá полдень, и снова // До утра жизнь
его готова, // Однообразна и пестра, // И завтра то
же, что вчера. // Но был ли счастлив мой Евгений, // Свободный, в цвете лучших лет, // Среди блистательных побед, // Среди вседневных наслаждений? // Вотще ли был
он средь пиров // Неосторожен и здоров?
Но в
них не видно перемены; // Всё в
них на старый образец: // У тетушки княжны Елены // Всё тот
же тюлевый чепец; // Всё белится Лукерья Львовна, // Всё то
же лжет Любовь Петровна, // Иван Петрович так
же глуп, // Семен Петрович так
же скуп, // У Пелагеи Николавны // Всё тот
же друг мосье Финмуш, // И тот
же шпиц, и тот
же муж; // А
он, всё клуба член исправный, // Всё так
же смирен, так
же глух // И так
же ест и пьет за двух.
Уж восемь робертов сыграли // Герои виста; восемь раз //
Они места переменяли; // И чай несут. Люблю я час // Определять обедом, чаем // И ужином. Мы время знаем // В деревне без больших сует: // Желудок — верный наш брегет; // И кстати я замечу в скобках, // Что речь веду в моих строфах // Я столь
же часто о пирах, // О разных кушаньях и пробках, // Как ты, божественный Омир, // Ты, тридцати веков кумир!
Решась кокетку ненавидеть, // Кипящий Ленский не хотел // Пред поединком Ольгу видеть, // На солнце, на часы смотрел, // Махнул рукою напоследок — // И очутился у соседок. //
Он думал Оленьку смутить, // Своим приездом поразить; // Не тут-то было: как и прежде, // На встречу бедного певца // Прыгнула Оленька с крыльца, // Подобна ветреной надежде, // Резва, беспечна, весела, // Ну точно та
же, как была.
— Разумеется, я это очень понимаю. Экой дурак старик! Ведь придет
же в восемьдесят лет этакая дурь в голову! Да что,
он с виду как? бодр? держится еще на ногах?