Неточные совпадения
Нинка-друг! Тебе передаю наш дневник, — последнее личное,
что осталось у меня, — да, последнее.
Больше не повторится то,
что здесь записано.
Пусть и в тебе закаляется сердце, когда будешь перечитывать — такие некомсомольские — мысли нашего дневника. За последнее время мы здорово с тобою разошлись. Я с
большой тревогой слежу за тобой. Но все-таки надеюсь,
что обе мы с тобою сумеем сохранить наши коммунистические убеждения до конца жизни, несмотря ни на
что. Но одна моя к тебе просьба напоследок: Нинка! Остриги косы! Дело не в косах. А — отбрось к черту буржуазный пережиток.
И поступили в комсомол. Я удрала из дому пятнадцати лет, как только кончила семилетку. Жизнь вихрем закрутила меня. Целый приключенческий роман можно бы написать из того,
что я переиспытала с пятнадцати лет до последнего года, когда поступила в МВТУ. Кем я ни была: библиотекарем, бандитом, комиссаром здравоохранения, статистиком. И где я ни побывала: на Амуре, на Мурмане, в Голодной степи.
Больше всего полюбила зной зауральских пустынь, хотя
больше всего вынесла там страданий.
Я молчала, от волнения горели щеки.
Что если в райкоме сделают предварительную политпроверку, и я не подойду? До черта будет тяжело и стыдно. Наверное, там будет заседать целая комиссия. Оказалось все очень просто: в пустой комнате сидел парень. Он нас только спросил, работали ли мы в этой области, и записал, какой ступенью хотим руководить. Буду работать на текстильной фабрике, там все
больше девчата. С ребятами интереснее, а с девчатами легче.
Я бы хотела, чтоб в этом новом году у меня
больше не было сумасбродных мыслей о жизни, о смерти и прочих идеализации
чего бы то ни было, чтобы не было стремления и к индивидуализму.
(Почерк Лельки.) —
Что такое значит? «Лелька!» — и
больше ничего. Ну,
что?
Подошла к
большим дверям подъезда. Широкая лестница. На втором этаже дверь и медная дощечка с его фамилией. Постучалась в кабинет. Вошла, Марк лежал на кожаном диване, повернувшись лицом к спинке. Не обернулся, молчал. «Ге-ге! Сердит, почему опоздала». Радость хлестнула в душу: значит, ждал, тяжело было,
что она опаздывает.
Больше делаю вид,
что живу.
12 февр. — Здорово сегодня на бюро поспорили с Борисом Ширкуновым. Я считаю неправильным,
что так много ребят на вузовской работе. Нужно
больше посылать на вневузовскую работу, в производственные ячейки, особенно на пропагандистскую работу. И без того разверстку райкома еле-еле выполнили. Все себя обслуживаем, а обслужить никак не можем. Много у нас не работы, а суеты и видимости одной.
Борис заявил,
что у меня, как он убедился, «
большой интеллект», а «в бытовой этике я настоящая женщина-коммунистка».
Помнишь ли ты меня, Марк, или таких много дурочек, которые идут на ласку, как рыбка на приманку? Вот вечный вопрос. Кто бы ответил на него, я много бы дала. Кончено.
Большая черная точка. Хорошо еще,
что нагрузка в сто процентов не дает времени на размышление.
Для
чего все это делаю, — почему
больше не буду шляться по «неизведанным тропинкам», а пойду бодрым, деловым шагом по пути к коммунизму? Конечно, не интеллигентский альтруизм ведет меня и не классовый инстинкт, — горе мое и мое проклятие,
что я не родилась пролетаркой, — ведет просто чувство самосохранения. Раз ноша, которую я взвалила на плечи, слишком тяжела, я беру ношу полегче: ведь от первой ноши так легко надорваться и уйти к предкам.
Она мне представляется в виде широко открытых глаз, влажных губ и порывистого дыхания. Знай же, твою страсть я презираю,
больше никогда не повторится то,
что было, я стала другой.
С тем
большею решительностью автор должен заявить,
что роман его ни в какой мере не содержит в себе истории именно данного завода, и действующие лица списаны не с живых лиц этого завода.
Работали с бешеной быстротой. Только
что работница кончала одну колодку, уже на ленте подплывала к ней новая колодка. Малейшее промедление — и получался завал. Лелька стояла и смотрела. Перед нею, наклонившись, толстая девушка с рыжими завитками на веснущатой шее обтягивала «рожицею» перед колодки. С каждым разом дивчина отставала все
больше, все дальше уходила каждая колодка. Дивчина нервничала.
Пришла. В ячейке было еще пусто. Секретарь общезаводской ячейки Дорофеев,
большой и рыхлый парень, сердито спорил с секретарем ячейки вальцовочного цеха Гришей Камышовым. Этот был худой, с узким лицом и ясными, чуть насмешливыми глазами. Говорил он четко и властно. И говорил вот
что...
— Нет, отчего же! Хитрость тут небольшая. И бандиты-налетчики храбры, и белогвардейцы были храбрые. Почитай про колониальные завоевания, как, например, Кортес завоевал Мексику, — разбойники форменные, а до
чего были храбры! Этим нынче никого не удивишь. А мы по старинке все продолжаем самое
большое геройство видеть в храбрости. Пора это бросить. Терпеть не могу храбрости!
— Бывает, воротится герой с подвигов своих, и оказывается: ни к чертям он
больше ни на
что не годен. Работать не любит, выпить первый мастер. Рад при случае взятку взять. Жену бьет. К женщине отношение такое,
что в лицо тебе заглянет — так бы и дала ему в рожу его… широконосую! — неожиданно прибавила она с озлоблением, поведя взглядом на Спирьку.
— Ой, как у нас плохо с девчатами! Робкие какие, — мнутся, молчат.
Большую нужно работу развернуть. И не с докладами. Доклады
что, — скука! Всего
больше пользы дают вопросы и прения. А они боятся. Ты больно скоро перестала их тянуть, нужно было подольше приставать, пока не раскачаются. Знаешь,
что? Давай так будем делать. Я нарочно стану задавать разные вопросы, как будто сама не понимаю. Один задам, другой, третий. И буду стараться втягивать девчат.
Беспокойно и завистливо ощущалось,
что он знает и понимает
больше,
чем говорит, и даже как будто
больше того, кого излагает.
— Нельзя так, ребята! Ну
что это! Все дело только портите. Она сразу и поняла,
что мы дурака валяем. Нужно было ничего не показывать, — только растягивай каждый работу, и
больше ничего. Эх, подгадили все дело!
И вдруг замолчала. И с удивлением стала оглядываться.
Большая комната. Все в ней блестело чистотою и уютом. Никелированная полутораспальная кровать с медными шишечками, голубое атласное одеяло; зеркальный шкаф с великолепным зеркалом в человеческий рост, так
что хотелось в него смотреться; мягкий турецкий диван; яркие электрические лампочки в изящной арматуре.
— Мы тебя, милый, может, ни к
чему даже и не присудим, нам не это важно есть, А важно нам выяснить тебя перед всеми, каков ты нам есть товарищ и гражданин пролетарского государства. И мы тебя начали уж немножко
больше понимать, — от одних вопросов о твоей прошлой жизни. Теперь можно приступить к делу. Потерпевший… э… э… Георгий Васин. Выходи сюда, садись вот тут.
И опять он стал говорить о необходимости тщательной работы, о
большом браке, который получается оттого,
что присохший к колодке лак загрязняет резину галоши.
— Та-ак… — Бася вынула свои записи. — Вот. Я твою работу подробно записала, как будто не заметила,
что ты дурака валяешь. И выходит,
что при такой работе, какую ты делал передо мною тогда, ты в день отлакируешь никак не
больше трехсот-четырехсот пар. Ты сам себя, Царапкин, обличил. Стыдись!
— Ты помолчи, я еще много буду говорить о политике… Так могло быть при старом капитале, который мы обворовывали, а того
больше — он нас обворовывал. А теперь какой у нас строй? Вот ты говоришь,
что в политике смыслишь, — скажи.
К заводским калиткам уж начинают сходиться работницы, хотя пустят на завод только еще через двадцать минут. У одной из калиток девчата с ударного конвейера. С каждой минутой их подбирается все
больше. Взволнованно глядят, кого еще нету. Очень беспокоятся. Первый пункт их обязательства — спустить опоздания и прогулы до нуля. А многие живут в городе, трамвай № 20 ходит редко, народу едет масса. Если не слишком нахален, ни за
что не вскочишь.
И брак спустился до четырех процентов. Это было не бог весть
что, но — все-таки спустился. Раньше было
больше пяти.
А между тем в нынешнем, в первом году пятилетки мы уже имеем недовыполнение: заработная плата выросла
больше,
чем предполагалось по плану, а производительность труда не достигает намеченной степени…
— Не было совершенно вопросов, касающихся правого уклона, и вообще о нем совсем не говорилось. Только один товарищ, Ведерников, попытался вам напомнить о нем. Это делает ему
большую честь. Забывать сейчас о правом уклоне — это значит показать полное отсутствие классового чутья. То,
что предлагают правые, — это не поправки к пятилетке, а отрицание ее. Поэтому изучение пятилетки необходимо неразрывно связывать с разоблачением идей правого уклона.
Председатель совещания, рабочий Жданов,
больше говорил о том,
что должно быть; о том же,
что есть, мало можно было сказать хорошего: прогулы не уменьшаются, брак растет, снижение себестоимости незначительное. И он горячо взывал к собранию...
— Весною вы разыгрались, весело было на вас глядеть, да только недолго получал я это веселье. Сейчас же вы и скисли. А когда теперь гляжу, как вы работаете, то откровенно скажу: не чувствую я,
что вы ударницы. Вот когда талоны на материю получать, тогда — да! Тогда сразу я чувствую,
что в этом деле вы ударницы. Вопрос теперь становится перед вами всерьез. Весною мы
больше резвились, спички жгли для забавы, а теперь нам нужно зачинать
большой пожар на весь завод. Вот вам истина, от которой не уйдете.
Оживленно выходили все. Настроение было другое,
чем тогда, зимою, когда замыслили молодежный конвейер. И не играя, не с удалым задором, как весною, брался теперь комсомол за боевую работу, а с сознанием
большой ответственности и серьезности дела.
Рассказывалась вся история, как они притворялись,
что не могут сработать
больше 1400 пар, высмеивалось их рвачество. И смешно было смотреть на снимок, как они старались принять позы, выглядеть покрасивее. И этакая подпись!
Прорыв блестяще был ликвидирован. В октябре завод с гордостью рапортовал об этом Центральному комитету партии. Заполнена была недовыработка за июль — август, и теперь ровным темпом завод давал 59 тысяч пар галош, — на две тысячи
больше,
чем было намечено планом.
— Я напротив этого не спорю. А все эксплоатация еще
больше прежнего. Тогда попы говорили: «Работай, надрывайся, тебе за это будет царствие небесное!» Ну, а в царствие-то это мало кто уж верил. А сейчас ораторы говорят: «Работай, надрывайся, будет тебе за это социализм». А
что мне с твоего социализму? Я надорвусь, — много мне будет радости,
что внуки мои его дождутся?
Все это видела и знала Лелька. Но теперь это не обескураживало ее, не подрывало веры, даже
больше: корявая, трудная, с темными провалами подлинная жизнь прельщала ее
больше,
чем бездарно-яркие, сверкающие дешевым лаком картинки газетных строчил.
Вышла Лелька из столовой. Захотелось ей пройтись. Осенние дни все стояли солнечные и сухие. Солнышко ласково грело. Неприятный осадок был в душе от всего,
что говорил инженер Сердюков; хотелось встряхнуться, всполоснуть душу, смыть осадок. Так все трезво, так все сухо. Так буднично и серо становится, так смешно становится чем-нибудь увлекаться. Даже Буераков — и тот давал душе
больше подъема,
чем этот насмешливый, до самого нутра трезвый человек, более, однако, нужный для завода,
чем тысяча Буераковых.
Очень сильно крали резину. Это составляло больное место завода. Материал был ценный, валютный; приходилось сокращать производство из-за нехватки резины. А ее крали бесстыдно, — ловко, через все охраны, выносили каким-то образом из завода и за
большую цену продавали частникам-кустарям. И никак не удавалось выследить воров. А ясно было,
что тут работает организованная шайка.
— Сколько у нас настоящих пролетариев на заводе, много ли? Все
больше деревенские. А
что им до завода, до производства? Им бы дом под железом построить себе в деревне, коровку лишнюю завести, свинью откормить пожирнее… Собственники до самой печенки, только шкура наша, пролетарская.
— А во-вторых, —
что отказываться? Да, я хотел бы дальше учиться. Мне кажется, у меня есть некоторые способности. И не думаю, чтобы такое желание могло почесться
большим преступлением.
Теперь никогда, прощаясь, он не сговаривался с нею о новой встрече. И каждый раз у нее было впечатление,
что он уходит навсегда. Никогда уже
больше он не звал ее к себе, и она не смела к нему прийти. А через неделю, через две он неожиданно приходил к ней, надменные губы кривились в улыбку. И с пронзающей душу болью Лелька догадывалась,
что он просто не выдержал, — пришел, а в душе презирает себя за это.
Ведерников, Лелька и Юрка работали в
большом селе Одинцовке. Широкая улица упиралась в два высокие кирпичные столба с колонками, меж них когда-то были ворота. За столбами широкий двор и просторный барский дом, — раньше господ Одинцовых. Мебель из дома мужики давно уже разобрали по своим дворам, дом не знали к
чему приспособить, и он стоял пустой; но его на случай оберегали, окна были заботливо забиты досками. В антресолях этого дома поселились наши ребята.
Только Юрка не совсем подходил к общей компании.
Что с ним такое сталось? Работал вместе со всеми с полною добросовестностью, но никто уже
больше не видел сверкающей его улыбки. По вечерам, после работы, когда ребята пили чай, смеялись и бузили, Юрка долго сидел задумавшись, ничего не слыша. Иногда пробовал возражать Ведерникову. Раз Ведерников послал ребят в соседнюю деревню раскулачить крестьянина, сына кулака. Юрка поехал, увидел его хозяйство и не стал раскулачивать. Сказал Ведерникову...
Заехал инструктор окружкомола [Окружной комитет комсомола.], носатый парень с золотистым чубом, в
больших очках. Знакомился с работой местного и приезжего комсомола, одобрил энергию. Одного только не одобрил:
что в местной ячейке не хватает учетных карточек и комсомольских билетов. Потом нахмурился и вынул записную книжку.
Только глаза у этой были стального цвета, и
больше ощущалось определенности в лице,
больше — мужественности какой-то,
что ли.