Неточные совпадения
— Нет, не ерунда. Аристократически воспитанного
человека сразу можно узнать по тому, что он никогда не
ест с ножа и рыбу
ест одной вилкой. Просто по тому даже можно узнать, как
человек поклонится, как шаркнет ногой. А вы и этого не умеете.
Но всякому, читавшему повести в журнале «Семья и школа», хорошо известно, что выдающимся
людям приходилось в молодости упорно бороться
с родителями за право отдаться своему призванию, часто им даже приходилось покидать родительский кров и голодать. И я шел на это. Помню: решив окончательно объясниться
с папой, я в гимназии, на большой перемене,
с грустью
ел рыжий треугольный пирог
с малиновым вареньем и думал: я
ем такой вкусный пирог в последний раз.
Приходит посадник. Василько проговаривается, что затеял
с товарищами этою ночью вылазку из осажденного Новгорода. Посадник в негодовании выясняет ему всю преступность их затеи в такое время, когда важен всякий лишний
человек… Я прикидывал глазом, — много ли остается чтения? Много. Эх, не
поспею в кухню. Акулина поставит картошку в духовку, — тогда уж не даст. А за обедом совсем уж другой вкус у картошки.
Это
была драма Алексея Толстого «Посадник». По воскресеньям у нас собирались «большие», происходили чтения. Председатель губернской земской управы Д. П. Докудовский, лысый
человек с круглой бородой и умными насмешливыми глазами, прекрасный чтец, привез и прочел эту драму. Папа
был в восторге. Весь душевный строй посадника действительно глубоко совпадал
с его собственным душевным строем. Он раздобыл у Докудовского книжку и привез, чтоб прочесть драму нам.
Может
быть, в свете тебя не полюбят.
Но, пока
люди тебя не погубят,
Стой, — не сгибайся, не пресмыкайся,
Правде одной на земле поклоняйся!..
Как бы печально ни сделалось время,
Твердо неси ты посильное бремя,
С мощью пророка, хоть одиноко,
Людям тверди, во что веришь глубоко!
Мало надежды? Хватит ли силы?
Но до конца, до грядущей могилы,
Действуй свободно, не уставая,
К свету и правде
людей призывая!
Причина вот какая: в живом общении
с людьми, из живой речи усвоена
была только очень небольшая часть словесного запаса.
У белых Смидовичей: культурность и корректность, щепетильная честность, большая деликатность, — даже выражение у нас
было: «чисто-белая деликатность!»
С другой стороны, — отсутствие активности и инициативы, полное неверие в свои силы, ожидание от жизни всего самого худшего, поэтому робость перед нею, тугость в сближении
с людьми, застенчивое стремление занять везде местечко подальше и поскромнее.
И очень я удивился, когда ближе узнал его и увидел, что это смирнейший и добродушнейший
человек, которого
с большим только трудом можно
было вывести из терпения.
Было не до того, чтоб уроки учить. Передо мною распахнулась широкая, завлекающая область, и я ушел в не всею душою, — область умственных наслаждений. Для меня этот переворот связан в воспоминаниях
с Боклем. У папы в библиотеке стояла «История цивилизации в Англии» Бокля. По имени я его хорошо знал. Это имя обозначало нас самого умного, глубокомысленного и трудпонимаемого писателя. Читать его могут только очень умные
люди. Генерал у Некрасова говорит в балете поэту...
В белой темноте зимней ночи навстречу мне шел высокий черный
человек. Я сошел
с тротуара на улицу, как будто мне нужно
было на другую сторону.
Человек круто повернул и пошел ко мне. Я отбежал.
Луговину уже скосили и убрали. Покос шел в лесу. Погода
была чудесная, нужно
было спешить. Мама взяла
человек восемь поденных косцов; косили и мы
с Герасимом, Петром и лесником Денисом. К полднику (часов в пять вечера) приехала на шарабане мама, осмотрела работы и уехала. Мне сказала, чтобы я вечером, когда кончатся работы, привез удой.
И еще в этом псалме: «…падут подле тебя тысячи, и десять тысяч одесную тебя; Но к тебе не приблизится. На аспида и василиска наступишь, попирать
будешь льва и дракона…» И ведь правда, если вдумаешься; без воли господней ни один волос не спадет
с головы
человека! Вот мы едем, боимся, вглядываемся в темноту, а господь уж заранее определил: если суждено им, чтоб нас растерзал тигр, не помогут никакие ружья; а не суждено, — пусть тигр расхаживает кругом, — мы проедем мимо него, и он нас не тронет.
Но ничего этою не
было.
Были случайные, разрозненные знакомства
с товарищами, соседями по слушанию лекций. Я вообще схожусь
с людьми трудно и туго, а тут мое положение
было особенно неблагоприятное. Большинство студентов первое время держалось земляческими группами, я же из туляков
был в Петербургском университете один. Все остальные поступили в Московский.
Было грустно и одиноко.
Замысловский
был седой старичок чиновничьего вида,
с небольшой головкой; когда он читал лекцию, брови его то всползали высоко на лоб, то спускались на самые глаза.
Был он глубоко бездарен, единственным его известным трудом являлась работа справочного характера — учебный атлас по русской истории. На лекциях его сидело всего по пять-шесть
человек.
Хорошо одетый, очень невысокий и худой молодой
человек,
с узким бледным лицом и странно-густою окладистою каштанового бородкою; черные колючие глаза; длинными, неврастеническими пальцами постоянно подкручивает усы.
Был он курсом старше меня, тоже на филологическом факультете. Знаком я
с ним не
был. На него все потихоньку указывали: уже известный поэт, печатается в лучших журналах. Дмитрий Мережковский. Я и сам читал в журналах его стихи. Нравились.
Читал он
с внешней стороны очень неблестяще-монотонно, сухо, и слушателей у него
было всего пятнадцать-двадцать
человек.
Не иди на военную службу, какие бы тебе за это ни грозили кары; отказывайся от присяги, не судись ни
с кем; не
будь даже самым маленьким колесиком государственного механизма, который только уродует и разрушает жизнь; откажись от всех привилегий, не пользуйся удобствами и комфортом, которые для тебя создает трудовой народ, сам ими не пользуясь; люби всех
людей, служи им своею любовью, кротостью и непротивлением; люби даже животных, не проливай их крови и не употребляй в пищу.
Странным сейчас кажется и невероятным, как могла действовать на душу эта чудовищная мораль: не раздумывай над тем, нужна ли твоя жертва,
есть ли в ней какой смысл, жертва сама по себе несет
человеку высочайшее, ни
с чем не сравнимое счастье.
— Вот, брат, эти каторжные ядра обывательской родительской любви! Пока не сбросит
человек с ног этих каторжных ядер, всегда он
будет тонуть в подлостях.
Возвращался домой
с Печерниковым. Продрогли на морозе и проголодались. Зашли в первый попавшийся трактир. Спросили бутылку водки, закусили, сели за столик. Вдруг видим — входит Гаршин и
с ним несколько молодых
людей. Они подошли к стойке,
выпили по рюмке водки.
С увлечением слушал я на четвертом курсе лекции по истории греческого искусства. Читал профессор Адриан Викторович Прахов, — читал со страстью и блеском. Седоватый
человек с холеным, барским лицом, в золотых очках. Вскоре он
был переведен из Петербургского университета в Киевский,
с тем чтобы принять в свое заведывание постройку знаменитого Владимирского собора.
Препятствием к поступлению
была только материальная сторона. Отцу
было бы совершенно не под силу содержать меня еще пять лет на медицинском факультете. Никто из нас, его детей, не стоял еще на своих ногах, старший брат только еще должен
был в этом году окончить Горный институт. А
было нас восемь
человек, маленькие подрастали, поступали в гимназию, расходы
с каждым годом росли, а практика у папы падала. Жить уроками, при многочисленности предметов на медицинском факультете, представлялось затруднительным.
Бывая на праздниках в Туле, я иногда, по старой привычке, заходил к Конопацким. Все три сестры-красавицы
были теперь взрослые девушки, вокруг них увивалась холостая молодежь, — почему-то очень много
было учителей гимназии. Однажды сидели мы в зале. Вдруг быстро вошел худенький молодой
человек с незначительным лицом, наскоро поздоровался…
Крыши изб стояли раскрытые, гнилая солома
с них
была скормлена скоту, лошадей приходилось подпирать, чтобы не падали, изможденные голодом
люди еле передвигали ноги, ребята умирали, как мухи.
Среди них
были люди с хорошими научными именами — М. А. Дьяконов, Ф. Ф. Левинсон-Лессинг, В. Э. Грабарь.
Заведующим клиникой внутренних болезней
был назначен доктор Степан Михайлович Васильев, ординатор знаменитого московского профессора Г. А. Захарьина, коренастый
человек с бледным лицом и окладистой бородой. Держался со студентами по-товарищески, при каждом удобном случае здоровался за руку. Немецкого языка он совсем не знал. Лекции его
были поверхностны и малосодержательны.
Это
был полный
человек с круглым лицом, на котором всегда сияла сладкая маниловская улыбка.
Совсем новые
люди были кругом — бодрые, энергичные,
с горящими глазами и
с горящими сердцами. Дикою и непонятною показалась бы им проповедь «счастья в жертве», находившая такой сочувственный отклик десять лет назад. Счастье
было в борьбе — в борьбе за то, во что верилось крепко, чему не
были страшны никакие «сомнения» и «раздумия».
Тут много субъективного, — может
быть, оно
было и не так, но у меня в душе отложилось такое впечатление: Михайловскому хотелось думать, что перед ним — очередная полоса безвременья, равнодушные к общественной борьбе
люди, которых заклеймит история и борьбу
с которыми она поставит ему в славу.
Короленко: наблюдений, конечно, неоткуда черпать, как не из жизни; нужно стараться изображать не единичного
человека, а тип; совершенно недопустимо делать так, как делают Боборыкин или Иероним Ясинский, — сажать герою бородавку именно на правую щеку, чтоб никакого уж не могло
быть сомнения, кто выведен. Но общего правила дать тут нельзя, в каждом случае приходится сообразоваться
с обстоятельствами.
Однако приезжала она однажды в Россию и раньше, до своего легального возвращения.
Было это зимою 1899–1900 г. Целью ее поездки
было установить непосредственную связь
с работавшими в России социал-демократами, лично ознакомиться
с их настроениями и взглядами и выяснить им позицию группы «Освобождение труда» в возникших за границею конфликтах. Жила она, конечно, по подложному паспорту, и только несколько
человек во всем Петербурге знали, кто она. В это время я
с нею и познакомился.
Был, между прочим, в нашем кружке один молодой критик и публицист —
человек талантливый,
с самостоятельною мыслью,
с интересными переживаниями.
Но
с людьми, ему неинтересными, он держался не то чтобы высокомерно или небрежно, — а просто они для него совершенно не существовали,
были пустотою, которой он даже не замечал.
— Знаете,
с кем бы мне всего интереснее
было поговорить об этом?
С Верой Засулич, Вы помните, как ее описывает Степняк-Кравчинский в «Подпольной России»? И такой
человек,
с чисто народническою душою, стал социал-демократом! Правда, интересно бы
с нею поговорить? Ей-богу, готов бы за границу поехать, только чтоб
с нею побеседовать.
— Вот так и
с людьми. Дать им подходящие условия, поставить в нужную обстановку, — и как они могут
быть прекрасны!
Так это
было не по-московски! Во-первых, ну, полицейский врач, — что же из того? А во-вторых: счел
человек нужным почему-нибудь отказать, — и лицо станет растерянным, глаза забегают… «Я, знаете,
с удовольствием бы… Но, к сожалению, помещение тесное… Несмотря на все желание, никак не могу…» А тут, как острым топором отрубила: «избавьте!»
Я знавал не одного крупного
человека, но подобного чувства совсем не
было при общении, например,
с Чеховым, Короленко, Горьким, Станиславским, Шаляпиным.
Мне и теперь трудно
быть много
с людьми».
Очевидно, ему чего-то недоставало для реализации этой темы, нужна
была встреча
с человеком высшего порядка, в котором высокая идея
была бы гармонично слита
с его личными переживаниями.
После этого он запил.
Пил непрерывно, жутко
было глядеть. Посетил его провинциальный русский актер, бритый,
с веселым, полным голосом. Рассказал, что играл главную роль в его «Жизни
человека», о горячем приеме, какой публика оказала пьесе. Андреев жадно расспрашивал, радовался.
— Да
будет тебе, — что дурака-то валять. Свои
люди. Мы-то ведь
с тобою отлично знаем, что никакого пульса нету.
О том, о другом поднималась еще беседа, — Толстой упорно сводил всякую на необходимость нравственного усовершенствования и любви к
людям. В креслах, вытянув ноги и медленно играя пальцами, сидел сын Толстого, Лев Львович. Рыжий,
с очень маленькой головкой. На скучающем лице его
было написано: «Вам это внове, а мне все это уж так надоело! Так надоело!..»
Поразительно
было в Бунине то, что мне приходилось наблюдать и у некоторых других крупных художников: соединение совершенно паршивого
человека с непоколебимо честным и взыскательным к себе художником.
Самое трудное в ведении дел издательства
была необходимость непрерывной борьбы
с той обывательщиной, которую все время старалось проводить общество «Среда»
с возглавлявшими ее братьями Буниными. Мне, кажется, уже приходилось писать о московских «милых
человеках», очень друг к другу терпимых, целующихся при встречах, очень быстро переходящих друг к другу на ты. Помню, как коробило это беллетриста д-ра
С. Я. Елпатьевского...
Я на это возражал; если бы он и в таком случае остался служить, то ему просто нельзя
было бы подавать руки, но то, что он и без этого целый ряд лет прослужил полицейским врачом, достаточно его характеризует
с политической и общественной стороны, хотя я не отрицаю, что
человек он милый.