Неточные совпадения
У папы на Верхне-Дворянской улице был свой
дом, в нем я и родился. Вначале это был небольшой
дом в четыре комнаты, с огромным садом. Но по мере того
как росла семья, сзади к
дому делались все новые и новые пристройки, под конец в
доме было уже тринадцать — четырнадцать комнат. Отец был врач, притом много интересовался санитарией; но комнаты, — особенно в его пристройках, — были почему-то с низкими потолками и маленькими окнами.
Вообще он держался во всем не
как гость, а
как глава
дома, которому везде принадлежит решающее слово. Помню,
как однажды он, в присутствии отца моего, жестоко и сердито распекал меня за что-то. Не могу припомнить, за что. Папа молча расхаживал по комнате, прикусив губу и не глядя на меня. И у меня в душе было убеждение, что, по папиному мнению, распекать меня было не за что, но что он не считал возможным противоречить дедушке.
Старик мечтал,
как купит на заработанные деньги гостинчиков для внучки, — башмаки и баранок, и сокрушался, что не поспеет домой к празднику: в субботу кончит работу, а до
дому идти два дня, — больше сорока верст в день не пройти.
И помню я,
как он упал на колени, и седая борода его тряслась, и
как мама, взволнованная, с блестящими глазами, необычно быстро шла по дорожке к
дому.
Потом стал думать о другом. Подошел к
дому, вошел в железную, выкрашенную в белое будку нашего крыльца, позвонил. Почему это такая радость в душе? Что такое случилось?
Как будто именины… И разочарованно вспомнил: никаких денег нет, старик мне ничего не дал, не будет ни оловянных армий, ни шоколадных окопов…
Жизнь шла — во многом очень отличная от той,
какая была у нас
дома.
Какие-то развязывались путы, какие-то запреты падали, и я с упоением делал то, что
дома мне бы и в голову не пришло.
Дома у нас мне показалось и тесно, и грязно, и невкусно. Коробило,
как фамильярно держится прислуга. И в то же время за многое, что, — мне вспоминалось, — я делал в Богучарове, мне теперь было смутно-стыдно.
Распрощались. Они ушли. Я жадно стал расспрашивать Юлю про Машу. Юля рассказала: перед тем
как уходить. Маша пришла с Юлею под окно моей комнаты (оно выходило в сад) и молилась на окно и дала клятву, что никогда, во всю свою жизнь, не забудет меня и всегда будет меня любить. А когда мы все уже стояли в передней, Маша выбежала с Юлею на улицу, и Маша поцеловала наш
дом. Юля отметила это место карандашиком.
Огромный старинный барский
дом с несчетным количеством комнат. Полы некрашеные, везде грязновато; в коридоре пахнет мышами. На подоконниках огромных окон бутылки с уксусом и наливками. В высокой и большой гостиной — чудесная мебель стиля ампир, из красного дерева, такие же трюмо, старинные бронзовые канделябры. Но никто этому не знает цены, и мы смотрим на все это,
как на старую рухлядь.
Долго мы препирались, подошли другие девочки. Я требовал, чтоб они тут не делали
дома, — стройте в Телячьем саду или на другом конце сада. Но девочки видели наш прекрасный
дом и не могли себе представить,
как можно такой
дом построить и другом месте, а не в этой же канаве. Меня разъярило и то, что наше убежище открыто, и еще больше, что задорные Инна и Маня не исполняют моих требований, а за ними и другие девочки говорят...
Как всегда после Зыбима, комнаты нашего
дома показались мне странно маленькими, потолки низкими, давящими душу.
На следующий день мама с возмущением заговорила со мною об угрозе, которую я применил к девочкам в нашей ссоре за
дом. Рассказывая про Зыбино, сестры рассказали маме и про это. А папа целый месяц меня совсем не замечал и, наконец, однажды вечером жестоко меня отчитал.
Какая пошлость,
какая грязь! Этакие вещи сметь сказать почти уже взрослым девушкам!
Часто по вечерам, когда уже было темно, я приходил к их
дому и смотрел с Площадной на стрельчатые окна гостиной,
как по морозным узорам стекол двигались смутные тени; и со Старо-Дворянской смотрел, перешедши на ту сторону улицы,
как над воротами двора, в маленьких верхних окнах антресолей, — в их комнатах, — горели огоньки.
—
Как далеко? Всего полквартала, ветер был
как раз в нашу сторону. Да и
как ты вообще мог оттуда судить, нужен ты или не нужен? Всякий чуткий мальчик, не такой черствый эгоист,
как ты, сейчас же бы бросился домой, сейчас же спросил бы себя, — не беспокоятся ли мама с папой, не понадоблюсь ли я
дома? А у тебя только и заботы, что о белых лайковых перчатках.
С отцом своим Мерцалов почему-то разошелся и жил у учителя математики Томашевича, — квартира его была рядом с нашим
домом, на углу Старо-Дворянской. Проходя по улице, я часто с завистью и почтением смотрел,
как они там все трое сидят с Томашевичем, спорят с ним,
как с равным, играют в шахматы.
Когда я был уже студентом, Конопацкие купили для своей школы новый большой
дом на Калужской улице. В старом их
доме открыла школу для начинающих моя тетя, тетя Анна. Как-то был я у нее. Прощаюсь в передней и говорю...
Даже когда я знал, что меня ждут, сердце у меня ходило в груди,
как поршень в паровике, я несколько раз сворачивал со Старо-Дворянской на Площадную не влево, к их
дому, а вправо, к банку, несколько раз подходил к крыльцу, — и проходил мимо.
Я соображаю шумящею головою, что ведь Доня, наша горничная, — ее сестра, значит,
дома станет известно,
как я тут пьянствую с мужиками.
Сидел понурившись, свесив ноги через грядку телеги, тупо глядя на грязные, намокшие сапоги… Позор! Гадость! Скверно было на душе. Туловище
как будто налито было по самое горло какою-то омерзительною жидкостью, казалось — качнешься, и вот-вот она хлынет через рот наружу. И
дома всё узнают через Таню и Доню. И эта гадостная песня… Ах,
как скверно и
как неинтересно жить на свете!
Дома в Туле: после грязи, тесноты, некрашеных полов и невкусной еды — простор, чистота, вкусная еда. Помню, раз, после обеда: были ленивые щи со сметаной и ватрушками, жареные цыплята с молодым картофелем и малосольными огурцами. Сел после обеда в кресло с газетой, закурил, — и всего охватило блаженство:
как хорошо жить на свете! Особенно, — когда жареные цыплята и малосольные огурцы!
Все наши давно уже были во Владычне. Один папа,
как всегда, оставался в Туле, — он ездил в деревню только на праздники. Мне с неделю еще нужно было пробыть в Туле: портной доканчивал мне шить зимнее пальто. Наш просторный, теперь совсем пустынный
дом весь был в моем распоряжении, и я наслаждался. Всегда я любил одиночество среди многих комнат. И даже теперь, если бы можно было, жил бы совершенно один в большой квартире, комнат а десять.
А между тем
дома сестры — и «белые» и «черные» — слушали меня с жадным вниманием, жадно обо всем расспрашивали, они знали все в подробностях: и про смешного, глупого и доброго Нарыжного-Приходько, и про блестящего Печерникова, и про всех профессоров, и про то,
как Фауст потребовал от Мефистофеля, чтобы было мгновение, которому он бы мог сказать: «Остановись, ты прекрасно!»
Утром,
как только идти, я получил письмо из
дому. Со смущением стал читать. Папа писал...
Напряжение росло. Взять и разойтись было смешно, да и совершенно невозможно психологически. Не в самом же деле сошлись мы сюда, чтобы во Христе помолиться об упокоении души раба божьего Николая. У меня в душе мучительно двоилось. Вправду разойтись по
домам,
как пай-мальчикам, раз начальство не позволяет? Зачем же мы тогда сюда шли? А с другой стороны, — тяжким камнем лежало на душе папино письмо и делало Меня тайно чужим моим товарищам.
Печерников отнесся добродушно к тому, что я уехал. С тяжелым чувством я рассказал ему о письме,
какое получил из
дому. Он посмеивался.
Ничего в жизни не легло у меня на душу таким загрязняющим пятном,
как этот проклятый день. Даже не пятном: какая-то глубокая трещина прошла через душу
как будто на всю жизнь. Я слушал оживленные рассказы товарищей о демонстрации, о переговорах с Грессером и препирательствах с ним, о том,
как их переписывали… Им хорошо. Исключат из университета, вышлют. Что ждет их
дома? Упреки родителей, брань, крики, выговоры?
Как это не страшно! Или — слезы, горе, отчаяние? И на это можно бы идти.
Наконец встал. Чувствовал необычайный прилив сил и небывалую радостность. Ах,
как все вокруг было хорошо! И милые люди, и поместительный наш
дом, и тенистый сад. И еще особенная радость: получил из Петербурга номер „Всемирной иллюстрации“, в нем был напечатан мой рассказ „Мерзкий мальчишка“, — тот самый, который был принят в „Неделю“ и не помещен из-за малых своих размеров. Я его потом послал во „Всемирную иллюстрацию“.
Как-то обедал я у него. После обеда пошли в сад, бывший при
доме. Бросались снежками, расчищали лопатами дорожки от снега. Потом разговорились. Месяца два назад началась японская война. Говорили мы о безумии начатой войны, о чудовищных наших неурядицах, о бездарности наместника на Дальнем Востоке, адмирала Алексеева. Были серые зимние сумерки, полные снежимой тишины. Вдруг из-за забора раздался громкий ядовитый голос...
Когда
дома близкие спросили меня,
какое впечатление произвел на меня Толстой, я ответил откровенно...
Неточные совпадения
И постепенно в усыпленье // И чувств и дум впадает он, // А перед ним воображенье // Свой пестрый мечет фараон. // То видит он: на талом снеге, //
Как будто спящий на ночлеге, // Недвижим юноша лежит, // И слышит голос: что ж? убит. // То видит он врагов забвенных, // Клеветников и трусов злых, // И рой изменниц молодых, // И круг товарищей презренных, // То сельский
дом — и у окна // Сидит она… и всё она!..
Она его не замечает, //
Как он ни бейся, хоть умри. // Свободно
дома принимает, // В гостях с ним молвит слова три, // Порой одним поклоном встретит, // Порою вовсе не заметит; // Кокетства в ней ни капли нет — // Его не терпит высший свет. // Бледнеть Онегин начинает: // Ей иль не видно, иль не жаль; // Онегин сохнет, и едва ль // Уж не чахоткою страдает. // Все шлют Онегина к врачам, // Те хором шлют его к водам.
Ужель загадку разрешила? // Ужели слово найдено? // Часы бегут: она забыла, // Что
дома ждут ее давно, // Где собралися два соседа // И где об ней идет беседа. // «
Как быть? Татьяна не дитя, — // Старушка молвила кряхтя. — // Ведь Оленька ее моложе. // Пристроить девушку, ей-ей, // Пора; а что мне делать с ней? // Всем наотрез одно и то же: // Нейду. И все грустит она // Да бродит по лесам одна».
Недвижим он лежал, и странен // Был томный мир его чела. // Под грудь он был навылет ранен; // Дымясь, из раны кровь текла. // Тому назад одно мгновенье // В сем сердце билось вдохновенье, // Вражда, надежда и любовь, // Играла жизнь, кипела кровь; // Теперь,
как в
доме опустелом, // Всё в нем и тихо и темно; // Замолкло навсегда оно. // Закрыты ставни, окна мелом // Забелены. Хозяйки нет. // А где, Бог весть. Пропал и след.
С каждым годом притворялись окна в его
доме, наконец остались только два, из которых одно,
как уже видел читатель, было заклеено бумагою; с каждым годом уходили из вида более и более главные части хозяйства, и мелкий взгляд его обращался к бумажкам и перышкам, которые он собирал в своей комнате; неуступчивее становился он к покупщикам, которые приезжали забирать у него хозяйственные произведения; покупщики торговались, торговались и наконец бросили его вовсе, сказавши, что это бес, а не человек; сено и хлеб гнили, клади и стоги обращались в чистый навоз, хоть разводи на них капусту, мука в подвалах превратилась в камень, и нужно было ее рубить, к сукнам, холстам и домашним материям страшно было притронуться: они обращались в пыль.