Был и на балу у них. Это был уже настоящий бал, и зал
был под стать. Кавалеры в большинстве были новые, мне незнакомые. Осталось в памяти: блеск паркета, сверкающие белые стены, изящные девичьи лица — и какой-то холод, холод, и отчужденность, и одиночество. Исчезла всегдашняя при Конопацких легкость в обращении и разговорах. Я хмурился, не умел развернуться и стать разговорчивым, больше сидел в курительной комнате и курил. Люба сказала мне своим задушевным голосом...
Неточные совпадения
Раз
был такой случай. Позднею ночью отец ехал в санках глухою улицей от больного. Подскочили три молодца, один схватил
под уздцы лошадь, другие двое
стали сдирать с папиных плеч шубу. Вдруг державший лошадь закричал...
Распрощались. Они ушли. Я жадно
стал расспрашивать Юлю про Машу. Юля рассказала: перед тем как уходить. Маша пришла с Юлею
под окно моей комнаты (оно выходило в сад) и молилась на окно и дала клятву, что никогда, во всю свою жизнь, не забудет меня и всегда
будет меня любить. А когда мы все уже стояли в передней, Маша выбежала с Юлею на улицу, и Маша поцеловала наш дом. Юля отметила это место карандашиком.
Анна горячо
стала доказывать, что это
было бы самым большим благодеянием для бедняков, — давать
под залог деньги из десяти-двенадцати процентов в год.
На заутрене
под светлое воскресение я прозевал Конопацких. То
есть, если по-настоящему сказать, по чистой совести, — просто по окончании службы не посмел к ним подойти. А в этом
было все. Они бы пригласили меня прийти, — и опять день за днем я
стал бы бывать у них всю святую.
Он
стал со мною здороваться. Подходил в буфете, радушно глядя, садился рядом, спрашивал стакан чаю. Я чувствовал, что чем-то ему нравлюсь. Звали его Печерников, Леонид Александрович,
был он из ташкентской гимназии. В моей петербургской студенческой жизни, в моем развитии и в отношении моем к жизни он сыграл очень большую роль, — не знаю до сих пор, полезную или вредную. Во всяком случае, много наивного и сантиментального, многое из «маменькиного сынка» и «пай-мальчика» слетело с меня
под его влиянием.
Много пробудили
Грез во мне
былыхЭти переливы
Звуков удалых,
Сотен свеч возженных
Нестерпимый свет,
Скользко навощенный,
Блещущий паркет,
Жаркое дыханье.
Длинных кос размах,
Тихая улыбка
В любящих глазах,
Груди волнованье,
Голос молодой,
Стана трепетанье
Под моей рукой,
Бешеного вальса
Страстная волна,
Ласковые взоры…
Все — она, она…
Папа очень сочувственно относился к моему намерению. С радостью говорил, как мне
будет полезна для занятий химией домашняя его лаборатория, как я смогу работать на каникулах
под его руководством в Туле, сколько он мне сможет доставлять больных для наблюдения. Он надеялся, что я пойду по научной дороге,
стану профессором. К писательским моим попыткам он
был глубоко равнодушен и смотрел на них как на занятие пустяковое.
Профессор обмыл руки. Служитель быстро отпрепарировал кожу с головы, взял
пилу и
стал пилить череп; голова моталась
под пилой вправо и влево,
пила визжала. Служитель ввел в череп долото, череп хрястнул и открыл мозг. Профессор вынул его, положил на дощечку и
стал кромсать ножом. Я не мог оторвать глаз: здесь, в этом мелкобугристом сероватом студне с черными жилками в углублениях, — что в нем переживалось вчера на рассвете,
под деревьями университетского парка?
Был счастливый хмель крупного литературного успеха. Многие журналы и газеты отметили повесть заметками и целыми
статьями. «Русские ведомости» писали о ней в специальном фельетоне, А. М. Скабичевский в «Новостях» поместил подробную
статью. Но самый лестный, самый восторженный из всех отзывов появился — в «Русской мысли». Я отыскал редакционный бланк «Русской мысли» с извещением об отказе напечатать мою повесть и послал его редактору журнала В. М. Лаврову, приписав
под текстом отказа приблизительно следующее...
Очень скоро
стало известно, что
под псевдонимом «Н. Бельтов» скрывается не кто иной, как Г. В. Плеханов, заслуженный революционер-эмигрант, — человек, которого уже не так-то легко
было петербургскому публицисту из тиши своего кабинета обвинять в пассивном преклонении перед действительностью и в реакционности. И тон ответа ему Михайловского
был несколько иной — уже защищающийся и как будто даже несколько растерянный.
Сделана
была попытка выпустить легально большой сборник марксистских
статей под заглавием «Материалы к характеристике нашего хозяйственного развития».
Я
был в полном недоумении. Но одно мне
стало ясно: если бы в жизни Толстой увидел упадочника-индуса, отдающего себя на корм голодной тигрице, — он почувствовал бы в этом только величайшее поругание жизни, и ему
стало бы душно, как в гробу
под землей.
Это
был типический московский «милый человек», доктор по женским болезням, писавший очень хорошие критические
статьи по вопросам живописи и театра
под псевдонимом Сергей Глаголь.
По тому же тротуару, от ректорского дома к церкви, выкрашенной в красно-бурую краску, шел студент, с поношенным пальто внакидку, рослый, худой брюнет, в бороде; на вид сильно за двадцать. На крупном носе неловко сидели очки. Волосы он запустил довольно длинные. Цвет околыша фуражки и воротника показывал, что он донашивает свое платье. И сюртук и пальто
были под стать цвету голубого сукна.
Неточные совпадения
Муж ее, Дмитрий Прокофьев, занимался ямщиной и
был тоже
под стать жене: молод, крепок, красив.
Выслушав такой уклончивый ответ, помощник градоначальника
стал в тупик. Ему предстояло одно из двух: или немедленно рапортовать о случившемся по начальству и между тем начать
под рукой следствие, или же некоторое время молчать и выжидать, что
будет. Ввиду таких затруднений он избрал средний путь, то
есть приступил к дознанию, и в то же время всем и каждому наказал хранить по этому предмету глубочайшую тайну, дабы не волновать народ и не поселить в нем несбыточных мечтаний.
Среди этой общей тревоги об шельме Анельке совсем позабыли. Видя, что дело ее не выгорело, она
под шумок снова переехала в свой заезжий дом, как будто за ней никаких пакостей и не водилось, а паны Кшепшицюльский и Пшекшицюльский завели кондитерскую и
стали торговать в ней печатными пряниками. Оставалась одна Толстопятая Дунька, но с нею совладать
было решительно невозможно.
«Не может
быть, чтоб это страшное тело
был брат Николай», подумал Левин. Но он подошел ближе, увидал лицо, и сомнение уже
стало невозможно. Несмотря на страшное изменение лица, Левину стòило взглянуть в эти живые поднявшиеся на входившего глаза, заметить легкое движение рта
под слипшимися усами, чтобы понять ту страшную истину, что это мертвое тело
было живой брат.
Левин не
был так счастлив: он ударил первого бекаса слишком близко и промахнулся; повел зa ним, когда он уже
стал подниматься, но в это время вылетел еще один из-под ног и развлек его, и он сделал другой промах.