Неточные совпадения
16 апреля 1928 года, вечером,
профессор зоологии IV Государственного университета
и директор зооинститута в Москве Персиков вошел в свой кабинет, помещающийся в зооинституте, что на улице Герцена.
Профессор зажег верхний матовый шар
и огляделся.
А вне своей области, т. е. зоологии, эмбриологии, анатомии, ботаники
и географии,
профессор Персиков почти ничего не говорил.
Профессор больше не женился
и детей не имел. Был очень вспыльчив, но отходчив, любил чай с морошкой, жил на Пречистенке, в квартире из 5 комнат, одну из которых занимала сухенькая старушка, экономка Марья Степановна, ходившая за
профессором, как нянька.
Нет сомнения, что, если бы
профессор осуществил этот план, ему очень легко удалось бы устроиться при кафедре зоологии в любом университете мира, ибо ученый он был совершенно первоклассный, а в той области, которая так или иначе касается земноводных или голых гадов,
и равных себе не имел, за исключением
профессоров Уильяма Веккля в Кембридже
и Джиакомо Бартоломео Беккари в Риме.
Читал
профессор на 4 языках кроме русского, а по-французски
и немецки говорил как по-русски.
Подобно тому, как амфибии оживают после долгой засухи при первом обильном дожде, ожил
профессор Персиков в 1926 году, когда соединенная американо-русская компания выстроила, начав с угла Газетного переулка
и Тверской, в центре Москвы пятнадцать пятнадцатиэтажных домов, а на окраинах триста рабочих коттеджей, каждый на восемь квартир, раз
и навсегда прикончив тот страшный
и смешной жилищный кризис, который так терзал москвичей в годы 1919–1925.
Вообще это было замечательное лето в жизни Персикова,
и порою он с тихим
и довольным хихиканьем потирал руки, вспоминая, как он жался с Марьей Степановной в двух комнатах. Теперь
профессор все пять получил обратно, расширился, расположил две с половиной тысячи книг, чучела, диаграммы, препараты, зажег на столе зеленую лампу в кабинете.
Итак,
профессор зажег шар
и огляделся. Зажег рефлектор на длинном экспериментальном столе, надел белый халат, позвенел какими-то инструментами на столе…
Но ни он, ни гул весенней Москвы нисколько не занимали
профессора Персикова. Он сидел на винтящемся трехногом табурете
и побуревшими от табаку пальцами вертел кремальеру великолепного цейсовского микроскопа, в который был заложен обыкновенный неокрашенный препарат свежих амеб. В тот момент, когда Персиков менял увеличение с пяти на десять тысяч, дверь приоткрылась, показалась остренькая бородка, кожаный нагрудник,
и ассистент позвал...
Запоздалый грузовик прошел по улице Герцена, колыхнув старые стены института. Плоская стеклянная чашечка с пинцетами звякнула на столе.
Профессор побледнел
и занес руки над микроскопом так, словно мать над дитятей, которому угрожает опасность. Теперь не могло быть
и речи о том, чтобы Персиков двинул винт, о нет, он боялся уже, чтобы какая-нибудь посторонняя сила не вытолкнула из поля зрения того, что он увидал.
Было полное белое утро с золотой полосой, перерезавшей кремовое крыльцо института, когда
профессор покинул микроскоп
и подошел на онемевших ногах к окну. Он дрожащими пальцами нажал кнопку,
и черные глухие шторы закрыли утро,
и в кабинете ожила мудрая ученая ночь. Желтый
и вдохновенный Персиков растопырил ноги
и заговорил, уставившись в паркет слезящимися глазами...
Опять шторы взвились. Солнце теперь было налицо. Вот оно залило стены института
и косяком легло на торцах Герцена.
Профессор смотрел в окно, соображая, где будет солнце днем. Он то отходил, то приближался, легонько пританцовывая,
и наконец животом лег на подоконник.
Полусвет был в коридорах института.
Профессор добрался до комнаты Панкрата
и долго
и безуспешно стучал в нее. Наконец за дверью послышалось урчанье как бы цепного пса, харканье
и мычанье,
и Панкрат в полосатых подштанниках, с завязками на щиколотках предстал в светлом пятне. Глаза его дико уставились на ученого, он еще легонько подвывал со сна.
Панкрат повернулся, исчез в двери
и тотчас обрушился на постель, а
профессор стал одеваться в вестибюле. Он надел серое летнее пальто
и мягкую шляпу, затем, вспомнив про картину в микроскопе, уставился на свои калоши
и несколько секунд глядел на них, словно видел их впервые. Затем левую надел
и на левую хотел надеть правую, но та не полезла.
Профессор усмехнулся, прищурился на калоши
и левую снял, а правую надел.
— Боже мой! Ведь даже нельзя представить себе всех последствий… —
Профессор с презрением ткнул левую калошу, которая раздражала его, не желая налезать на правую,
и пошел к выходу в одной калоше. Тут же он потерял носовой платок
и вышел, хлопнув тяжелою дверью. На крыльце он долго искал в карманах спичек, хлопая себя по бокам, не нашел
и тронулся по улице с незажженной папиросой во рту.
— Как же раньше я не видал его, какая случайность?.. Тьфу, дурак, —
профессор наклонился
и задумался, глядя на разно обутые ноги, — гм… как же быть? К Панкрату вернуться? Нет, его не разбудишь. Бросить ее, подлую, жалко. Придется в руках нести. — Он снял калошу
и брезгливо понес ее.
Профессор строго посмотрел на них поверх очков, выронил изо рта папиросу
и тотчас забыл об их существовании. На Пречистенском бульваре рождалась солнечная прорезь, а шлем Христа начал пылать. Вышло солнце.
Дело было вот в чем. Когда
профессор приблизил свой гениальный глаз к окуляру, он впервые в жизни обратил внимание на то, что в разноцветном завитке особенно ярко
и жирно выделялся один луч. Луч этот был ярко-красного цвета
и из завитка выпадал, как маленькое острие, ну, скажем, с иголку, что ли.
В нем, в луче,
профессор разглядел то, что было в тысячу раз значительнее
и важнее самого луча, непрочного дитяти, случайно родившегося при движении зеркала
и объектива микроскопа.
Благодаря тому, что ассистент отозвал
профессора, амебы пролежали полтора часа под действием этого луча,
и получилось вот что: в то время как в диске вне луча зернистые амебы лежали вяло
и беспомощно, в том месте, где пролегал красный заостренный меч, происходили странные явления.
Во второй вечер
профессор, осунувшийся
и побледневший без пищи, взвинчивая себя лишь толстыми самокрутками, изучал новое поколение амеб, а в третий день он перешел к первоисточнику, т. е. к красному лучу.
Газ тихонько шипел в горелке, опять по улице шаркало движение,
и профессор, отравленный сотой папиросою, полузакрыв глаза, откинулся на спинку винтового кресла.
Иванов, холодный
и сдержанный джентльмен, перебил
профессора необычным тоном...
Бог знает почему, Иванов ли тут был виноват, или потому, что сенсационные известия передаются сами собой по воздуху, но только в гигантской кипящей Москве вдруг заговорили о луче
и о
профессоре Персикове.
Сказано было глухо, что известный
профессор IV Университета изобрел луч, невероятно повышающий жизнедеятельность низших организмов,
и что луч этот нуждается в проверке.
Увы, перевранная фамилия не спасла
профессора от событий,
и они начались на другой же день, сразу нарушив всю жизнь Персикова.
Персиков ухватился одной рукой за карточку, чуть не перервал ее пополам, а другой швырнул пинцет на стол. На карточке было приписано кудрявым почерком: «Очень прошу
и извиняюсь, принять меня, многоуважаемый
профессор на три минуты по общественному делу печати
и сотрудник сатирического журнала «Красный ворон», издания ГПУ».
Вместо ответа молодой человек поклонился
профессору два раза на левый бок
и на правый, а затем его глазки колесом прошлись по всему кабинету,
и тотчас молодой человек поставил в блокноте знак.
— Прошу тысячу раз извинения, глубокоуважаемый
профессор, — заговорил молодой человек тонким голосом, — что я врываюсь к вам
и отнимаю ваше драгоценное время, но известие о вашем мировом открытии, прогремевшее по всему миру, заставляет наш журнал просить у вас каких-либо объяснений.
— Какой такой новой жизни? — остервенился
профессор. — Что вы мелете чепуху! Луч, над которым я работаю, еще далеко не исследован,
и вообще ничего еще не известно! Возможно, что он повышает жизнедеятельность протоплазмы…
— Вашу фотографическую карточку,
профессор, убедительнейше прошу, — молвил молодой человек
и захлопнул блокнот.
— Никак нет, господин
профессор, — ответил толстяк, — позвольте представиться — капитан дальнего плавания
и сотрудник газеты «Вестник промышленности» при Совете Народных Комиссаров.
— Панкрат!! — истерически закричал Персиков,
и тотчас в углу выкинул красный сигнал
и мягко прозвенел телефон. — Панкрат! — повторил
профессор. — Я слушаю.
— Панкрат! — закричал в трубку
профессор. — Бин моменталь зер бешефтигт унд кан зи десхальб етцт нихт емпфанген!.. [Я сейчас очень занят
и потому не могу вас принять (нем.).] Панкрат!!
— Кошмарное убийство на Бронной улице!! — завывали неестественные сиплые голоса, вертясь в гуще огней между колесами
и вспышками фонарей на нагретой июньской мостовой, — кошмарное появление болезни кур у вдовы попадьи Дроздовой с ее портретом!.. Кошмарное открытие луча жизни
профессора Персикова!!
— Меня, господин
профессор, вы не пожелали познакомить с результатами вашего изумительного открытия, — сказал он печально
и глубоко вздохнул. — Пропали мои полтора червячка.
— Может быть, вы мне, господин
профессор, хоть описание вашей камеры дадите? — заискивающе
и скорбно говорил механический человек, — ведь вам теперь все равно…
Ослепительнейший фиолетовый луч ударил в глаза
профессора,
и все кругом вспыхнуло — фонарный столб, кусок торцовой мостовой, желтая стена, любопытные лица.
— Это вас, господин
профессор, — восхищенно шепнул толстяк
и повис на рукаве
профессора, как гиря. В воздухе что-то застрекотало.
Облупленная старенькая машина, конструкции 24-го года, заклокотала у тротуара,
и профессор полез в ландо, стараясь отцепиться от толстяка.
Толстяк уже сидел в ландо
и грел бок
профессору.
Жизнь
профессора Персикова приняла окраску странную, беспокойную
и волнующую.
Он,
профессор, дробясь,
и зеленея,
и мигая, лез в ландо такси, а за ним, цепляясь за рукав, лез механический шар в одеяле.
И точно: мимо храма Христа, по Волхонке, проскочил зыбкий автомобиль,
и в нем барахтался
профессор,
и физиономия у него была как у затравленного волка.
Того же числа вечером, вернувшись к себе на Пречистенку, зоолог получил от экономки Марьи Степановны семнадцать записок с номерами телефонов, кои звонили к нему во время его отсутствия,
и словесное заявление Марьи Степановны, что она замучилась.
Профессор хотел разодрать записки, но остановился, потому что против одного из номеров увидал приписку: «Народный комиссар здравоохранения».
В десять с четвертью того же вечера раздался звонок,
и профессор вынужден был беседовать с неким ослепительным по убранству гражданином. Принял его
профессор благодаря визитной карточке, на которой было изображено (без имени
и фамилии): «Полномочный шеф торговых отделов иностранных представительств при Республике Советов».
Государству известно, как тяжко
профессору пришлось в 19-м
и 20-м годах, во время этой, хи-хи… революции.
Какой-нибудь пустяк: 5000 рублей, например, задатку,
профессор может получить сию же минуту…
и расписки не надо…
профессор даже обидит полномочного торгового шефа, если заговорит о расписке.
История о калошах вызвала взрыв живейшего интереса со стороны гостей. Ангел молвил в телефон домовой конторы только несколько слов: «Государственное политическое управление сию минуту вызывает секретаря домкома Колесова в квартиру
профессора Персикова, с калошами», —
и Колесов тотчас, бледный, появился в кабинете, держа калоши в руках.