Неточные совпадения
Он облизывается
и вкусно чмокает,
а тем временем незаметно сползает все по скользкой
и смрадной рогожке.
В них были видны
и юркость,
и сознание здоровья
и силы,
и наклонность все обсмотреть, взвесить
и оценить, в
то время как легкие складки вдоль носа
и приподнятые углы рта улыбались снисходительно,
а при случае
и вкрадчиво.
Маленькая белая рука директора так
и летала по бланкам. Подпишет вдоль,
а потом поперек
и в третьем месте еще что-то отметит. Палтусов любовался, глядя на эту наметанность. В голове круглого человека происходило два течения мыслей
и фактов. Он внимательно осматривал каждый ордер
и подписывал все с одним
и тем же замысловатым росчерком,
а в
то же время продолжал говорить, улыбался, не успевал выговаривать всего, что выскакивало у него в голове.
— Да нечего!.. Куда ни пойдешь,
а уж Андрей Дмитрич ведет под руку
то Марью Орестовну,
то Людмилу Петровну,
то Анну Серафимовну.
А супруг сзади пардесю [пальто (от фр.: pardessus).] волочит…
И все каких! Первого разбора, миллионы все под ними трещат! С золотым обрезом!
— Эка! Промысловое свидетельство! Табачную лавочку! Пустое дело.
А ведь они у нас глупят так, что нет никакой возможности. Я
и ездить нынче перестал; кричали в
те поры: не надо нам бар, не надо ученых, давай простецов. Сами речи умеем говорить… Вот
и договорились!
— Видите, — сказал Калакуцкий, выпрямляя грудь. — Дел у меня несколько.
Те идут своим чередом.
А вот по новому товариществу — на вере. Расходы положим в триста пятьдесят рублей, — протянул он, —
и десять процентов с чистой прибыли. Ça vous va?.. [Это вам подходит?.. (фр.).]
А он, наверно, зарабатывает тысяч двенадцать,
а то, гляди,
и все шестнадцать.
—
А перед братом у вас
и совести нет, — продолжала она совсем тихо. — Благо он слабоумный, дурачок, рукава жует — так его
и надо грабить… Да, грабить! Вы с ним в равной доле.
А сколько на него идет? Четыре тысячи, да
и то их часто нет. Я заезжала к нему. Он жалуется… Вареньица, говорит, не, дают… папиросочек…
А доктор ворчит…
И он — плут… Срам!..
Как холостяк, он дома почти никогда не обедал; приедет из города, переоденется
и на целый вечер в гости или обедать,
а то в театр, если не сидит дома
и не читает книжку нового журнала.
Надо изложить все Ермилу Фомичу покороче
и подельнее насчет доверенности
и прочего.
А деньги он приготовит. В банки она не любила вкладывать. Да
и не
тот процент. Бумаг купить — лопнет общество или сам банк. Такой же человек, как Ермил Фомич, не лопнет. Ему ничего не значит давать ей десять процентов. Он не дисконт
и все сорок получит с ее же денег.
Глаза Анны Серафимовны блеснули
и прикрылись веками. Еще раз кусок сегодняшнего разговора с Палтусовым припомнился ей. Он назвал ее «соломенной вдовой».
И она сама это подтвердила. У ней это сорвалось с языка,
а теперь как будто
и стыдно. Ведь разве не правда? Только не следовало этого говорить молодому мужчине с глазу на глаз, да еще такому, как Палтусов. Он не должен знать «тайны ее алькова». Эту фразу она где-то недавно прочла.
И Ермил Фомич когда разойдется,
то этаким точно языком говорит.
Вилку Любаша держала торчком, прямо
и «всей пятерней» — как замечала ей иногда мать, отличавшаяся хорошими купеческими манерами; ножик — так же, ела с ножа решительно все,
а дичь, цыплят
и всякую птицу исключительно руками, так что
и подруг своих заразила
теми же приемами.
— Маменька-то, — рассказала она им, — ни с
того ни с сего генеральшу прикармливать стала,
а та у ней серебряный шандал
и стащила.
— Да, все вышли,
а она
и стибрила. Зато настоящая генеральша… У ней кто чином выше из салопниц —
тот ее
и разжалобит скорее.
В это утро он серьезно озабочен. Ему предстоят три визита,
и каждый из них требует особенного разговора.
А накануне жена дала почувствовать, что сегодня будет что-нибудь чрезвычайное…
И уступить надо!.. Нечего
и думать о противоречии… Но
и уступкой не возьмешь, не сделаешь этой неуязвимой, подавляющей его во всем Марьи Орестовны
тем, о чем он изнывает долгие годы… Только ему страшно взглянуть ей в «нутро»
и увидать там, какие чувства она к нему имеет, к нему, который…
— Да, ноне, братец, не
та полоса пошла… Он для своего времени хорош был… Ну
и события… Герцеговинцы… Опять за Сербию поднялись, тут, глядишь, война.
А нынче тихо, не
тем пахнет.
— Изволили видеть, дяденька? — начал в
тот же тон Нетов. —
И к чему же это исподтишка?..
И сейчас «славянолюбцы»
и все такое…
А сам он разве не в таких же мыслях был?.. Везде кричал
и застольные речи произносил… Ведь это, дяденька, как же назвать? Честный человек пойдет ли на такое дело?
— Ему, изволите видеть, непременно хотелось прямо в действительные статские… или чтоб Станислава через плечо…
А вместо
того и коллежского не получил. Так мы с вами, дяденька, тут не причинны.
Так Краснопёрый еще подождет,
а у него, Нетова,
и то и другое будет.
Его еще раз неприятно кольнуло, когда карета остановилась на рысях перед крыльцом.
А он не успел дорогой обдумать
и того, в каком порядке сделает он свой «подход», с чего начнет: будет ли мягко упрекать или не намекнет вовсе на газетную статейку? Вылезать из кареты надо. Дверь отворилась. Его принимал швейцар.
А то выдает себя за славянолюбца
и хранителя русских «начал»,
а все в ливреях, точно у какого немецкого принца.
При входе Евлампия Григорьевича Краснопёрый не привстал
и даже не обернулся к нему тотчас же,
а продолжал говорить с приказчиком.
Тот стоял налево, у боковой двери, в коротком пальто, шерстяном шарфе
и больших сапогах, малый за тридцать лет, с смиренно-плутоватым лицом. Голову он наклонил, подался всем корпусом
и не делал ни шагу вперед,
а только перебирал ногами. Вся его посадка изображала собою напряженное внимание
и преклонение перед хозяйским «приказом».
— Вот еще что я забыл, братец… По Ильинке проезжать будешь,
то бишь, по Никольской, заверни к Феррейну
и отдай ему… не в аптеку,
а в магазин… материалов.
Губы Евлампия Григорьевича совсем побелели. Он
то потирал руки,
то хватался правой рукой за лацкан фрака. «Бахвальство» братца душило его.
А отвечать нечего. Он действительно не знает, что делается в этом «складе».
И Марья Орестовна что-то туда не ездит. У ней вышла история, она не перенесла одной какой-то фразы от председательши. С
тех пор не дает ни копейки
и не дежурит, аршина холста не посылала…
А этот «Капитошка» угостил его целым нравоученьем, перечислил
и полушубки,
и холсты,
и аптекарские товары.
— Ангельское терпение.
А у меня его меньше, Константин Глебович… Довольно
и того, чему я бывал свидетель, хоть бы сегодняшним днем… Я не за этим езжу к вам… Если вам не угодно…
Его не жалела жена. Берта подавала ей разные части туалета. Марья Орестовна надевала манжеты,
а губы ее сжимались,
и мысль бегала от одного соображения к другому. Наконец-то она вздохнет свободно… Да. Но все пойдет прахом… К чему же было строить эти хоромы, добиваться
того, что ее гостиная стала самой умной в городе, зачем было толкать полуграмотного «купеческого брата» в персонажи? Об этом она уже достаточно думала. Надо по-другому начать жить. Только для себя…
И вот утекло десять лет. Марья Орестовна задумала «освободить» себя от Евлампия Григорьевича,
а своих денег у ней нет. Она получит
то, что ей «следует». Муж уже извещен
и должен распорядиться, почувствовать всю глубину ее деликатности. Но этого ей мало. Она хочет дать ему острастку, чтобы он знал наперед, что его ожидает.
Подбежал
тот же лакей, что подал ему стакан воды. Нетов поглядел на него,
и ему показалось, что глаза лакея смеются над ним!
А кто он? Хозяин! Барин! Почетное лицо!..
И не
то что Краснопёрый или Лещов,
а «хам» смеет над ним подсмеиваться!..
Раздражало его
и то, что Викентий не встретил его на лестнице. Пришлось звонить.
А Викентий ожидал его двадцатью минутами позднее.
И когда он заметил камердинеру с горечью...
Над ней наклонилась борода, но не
та благообразная, с изящным пробором,
а растущая в разные стороны борода мужа. Лицо ее было бледно
и испуганно.
Детей у ней не было! Обуза — дети,
а без них какая тоска, как она копается в самой себе… Тогда — кровная живая цель, не нужно изводиться в едкой
и себялюбивой заботе о
том, как бы мужа вывести на дворянскую дорогу, тревожиться всякой ничтожной газетной статейкой.
Все это сказано было без ворчания,
а так, про себя. Старуху сокрушало всего сильнее
то, что она не может по вечерам работать. Фифина привыкла больше слушать, чем говорить, да
и боится напутать в счете. Читать некому, с
тех пор как внука должна часто быть около матери. Старуха опять вернулась на постель.
Она не договорила
и начала томительно мычать. Тася знала, что боли не так сильны,
а просто ее матери хочется морфию. Почти каждый вечер повторялась
та же сцена. Приходилось все-таки уступать.
Она знала
и то, что еще год назад, перед
тем как начали отниматься ноги у Елены Никифоровны, мать безобразно притиралась, завивала волосы на лбу, пела фистулой, восторгалась оперными итальянцами, накупала их портретов у Дациаро
и писала им записки;
а у заезжего испанского скрипача поцеловала руку, когда
тот в Благородном собрании сходил с эстрады.
— Еще не спишь? — спросил он дочь
и бросил картуз на
тот стол, где стояла закуска. — Et maman?.. Comment va-t-elle?.. [
А мама?.. Как она себя чувствует?.. (фр.).]
О делах отец говорил Тасе постоянно. Его не оставлял дух предприятий. Он все ищет чего-то: не
то места, не
то залогов для подряда. Тася это знает… Вот уже несколько лет доедают они крохи в Москве,
а отцу не предложили
и в шутку никакого места… хотя бы в смотрители какие… Она слышала, что какой-то отставной генерал пошел в акциз простым надзирателем, кажется… Отчего же бы
и отцу не пойти?
Она было запрыгала около него, но удержалась. Не может она говорить ему: «Милый, голубчик, Никеша», как говорила маленькой. Она не уважает его. Тася знает, за что его попросили выйти из
того полка, где носят золоченых птиц на касках. Знает она, чем он живет в Петербурге. Жалованья он не получает,
а только носит мундир. Да она
и не желает одолжаться по-родственному, без отдачи.
Пора, пора! Дом — гробница; от всего ей больно, жутко, только старушки
и согревают. Отец, мать, брат Ника… Лучше устроить
тех; кого жалко,
а самой — дальше, не знать ничего, кроме подмостков. Ничего!
Ивана Алексеевича схватила за сердце мысль, что ведь он, Пирожков, мог бы избавить ее от такой рискованной попытки… Зачем ему искать лучшей девушки? Кончит ведь женитьбой? В том-то
и беда, что он не искал…
А там, дома, разве ее ждет что-нибудь светлое или просто толковое, осмысленное?.. Генерал с его потешной фанаберией
и «прожектами», брат шулер
и содержанец, колченогая
и глупая мать. Еще два-три года,
и пойдет в бонны или… попадет на сцену; но уже не на этакую,
а на
ту, где собой торгуют…
Тася прошла мимо афиш,
и ей стало полегче. Это уже пахло театром. Ей захотелось даже посмотреть на
то, что стояло в листе за стеклом. Половик посредине широкой деревянной лестницы пестрел у ней в глазах. Никогда еще она с таким внутренним беспокойством не поднималась ни по одной лестнице. Балов она не любила, но
и не боялась — нигде. Ей все равно было: идти ли вверх по мраморным ступеням Благородного собрания или по красному сукну генерал-губернаторской лестницы.
А тут она не решилась вскинуть голову.
— Съездить к ней, милый… предупредить… поговорить обо мне хорошенько… чтобы она меня выслушала. Я приготовлюсь. Может ли она со мной заняться? Хоть эту зиму.
А то я в консерваторию поступлю, авось примут
и с нового года.
— Дай досказать, братец, — уже раздраженно перебил генерал
и прислонился к спинке дивана. — Ведь у него деньжищев одних полмиллиона, страсть вещей, картин, камней, хрусталю… Ограбить давно бы следовало. Жене моей он приводится ведь дядей. Наследников у него нет.
А если есть,
то в таком же колене!..
— Нечего, брат, горло драть… Кредиту нет… Что мне надо? Понял ты? Чтобы этот хрен не открещивался от моей жены, чтобы он не скрывал, что она его наследница.
А для этого разжалобить его.
И начать следует с
того, что я душевно сожалею о старом недоразумении… понимаешь?
Палтусов улыбнулся ей с
того места, где стоял. Он находил, что княжна, в своем суконном платье с пелериной, в черной косынке на редких волосах
и строгом отложном воротнике, должна нравиться до сих пор. Ее он считал «своим человеком» не по идеям, не по традициям,
а по расе. Расу он в себе очень ценил
и не забывал при случае упомянуть, кому нужно, о своей «умнице» кузине, княжне Лидии Артамоновне Куратовой, прибавляя: «прекрасный остаток доброго старого времени».
— Я не согласна. У меня есть жизнь, вы это знаете. Маленькая, по-вашему. По моим силам
и правилам, André. Я вас слушала сейчас, до прихода papa, не спорила с вами. Вы правы… в фактах. Но сами-то вы следите ли за собой? Простите мне cette réprimande [это замечание (фр.).], уж я старуха… Надо следить за собой,
а то легко s'embourber… [завязнуть (фр.).]
— Нет-с, не для себя,
а для
того же общества, для массы, для трудового люда. Я тоже народник, я, кузина, чувствую в себе связь
и с мужиком,
и с фабричным,
и со всяким, кто потеет… pardon за это неизящное слово.
— В трех комнатах. Вот это моя менажерия [зверинец (от фр.: ménagerie).], люблю птиц
и всяких зверей… Там мой кабинет. Половину книг оставил. Спальня… ванная…
и все. Кухни не держу. Иногда обедаю в клубе… редко…
а то где придется… в кабачке… в „Эрмитаже“… в „Англии“, у Дюссо.
Не
то что в надзиратели, будут
и в городовых, в извозчиках, в трубочистах,
а то в жуликах… в этих… валетах…
— Ну, ничего, вовремя захватим. Едем на Моховую. Мы как раз попадем к началу акта
и место получше займем.
А то эта зала предательская — ничего не слышно.