Неточные совпадения
И
такой талант,
как Шатобриан в своих «Memoires d'outre tombe» грешил, и
как! той
же постоянной возней с своим «я», придавая особенное значение множеству эпизодов своей жизни, в которых нет для читателей объективного интереса, после того
как они уже достаточно ознакомились с личностью, складом ума, всей психикой автора этих «Замогильных записок».
В моем родном городе Нижнем (где я родился и жил безвыездно почти до окончания курса) и тогда уже было два средних заведения: гимназия (полуклассическая,
как везде) и дворянский институт, по курсу
такая же гимназия, но с прибавкой некоторых предметов, которых у нас не читали. Институт превратился позднее в полуоткрытое заведение, но тогда он был еще интернатом и в него принимали исключительно детей потомственных и личных дворян.
Такой Василий Васильевич был
как бы предшественником помещика Ясной Поляну, без его дарования, но с
таким же неугомонным исканием правды.
Пушкин, отправляясь в Болдино (в моем, Лукояновском уезде), живал в Нижнем, но это было еще до моего рождения. Дядя П.П.Григорьев любил передавать мне разговор Пушкина с тогдашней губернаторшей, Бутурлиной, мужем которой, Михаилом Петровичем, меня всегда дразнили и пугали, когда он приезжал к нам с визитом. А дразнили тем, что я был ребенком
такой же «курносый»,
как и он.
Другой его
такой же типичной ролью из той
же эпохи было лицо старого Фридриха II (в какой-то переводной пьесе), и он вспоминал, что один престарелый московский барин, видавший короля в живых, восхищался тем,
как Степанов схватил и физическое сходство, и всю повадку великого «Фрица».
Чего-нибудь особенно столичного я не находил. Это был тот
же почти тон,
как и в Нижнем, только побойчее, особенно у молодых женщин и барышень. Разумеется, я обегал вопросов: учусь я или уже служу? Особого стеснения от того, что я из провинции, я не чувствовал. Я попадал в
такие же дома-особняки, с дворовой прислугой, с
такими же обедами и вечерами. Слышались
такие же толки. И моды соблюдались те
же.
Не скажу, чтобы и уличная жизнь казалась мне «столичной»; езды было много, больше карет, чем в губернском городе; но еще больше простых ванек. Ухабы, грязные и узкие тротуары, бесконечные переулки, маленькие дома — все это было,
как и у нас. Знаменитое катанье под Новинским напомнило, по большому счету,
такое же катанье на Масленице в Нижнем, по Покровке — улице, где я родился в доме деда. Он до сих пор еще сохранился.
Вся вторая треть романа «В путь-дорогу» (книга третья и четвертая) полна моих личных испытаний и очерков студенческого быта; но автобиографический характер и в первой трети, и в этой (
так же,
как и в последней трети) значительно изменен.
Казань
как город,
как пункт тогдашней культурной жизни приволжского края, уже не могла быть для меня чем-нибудь внушительным, невиданным. Поездка в Москву дала мне запас впечатлений, после которых большой губернский город показался мне
таким же Нижним, побойчее, пообширнее, но все-таки провинцией.
Читал больше французские романы, и одно время довольно усердно Жорж Занда, и доставлял их девицам, моим приятельницам, прибегая к
такому невинному приему: входя в гостиную, клал томик в тулью своей треуголки и
как только удалялся с барышней в залу ходить (по тогдашней манере), то сейчас
же и вручал запретную книжку.
И что
же бы случилось? Весьма вероятно, я добился бы кафедры, стал бы составлять недурные учебники, читал бы, пожалуй, живо и занимательно благодаря моему словесному темпераменту; но истинного ученого из меня (даже и на одну треть
такого,
как мой первоначальный наставник Бутлеров) не вышло бы. Заложенные в мою природу литературные стремления и склонности пришли бы в конфликт с требованиями,
какие наука предъявляет своим истинным сынам.
Довольно даже странно выходило, что в отпрыске дворянского рода в самый разгар николаевских порядков и нравов на студенческой скамье и даже на гимназической оказалось
так мало склонности к"государственному пирогу",
так же мало,
как и к военной карьере, то есть ровно никакой.
В Казани,
как я говорил выше, замечалось
такое же равнодушие и в среде студенчества. Не больше было одушевления и в дворянском обществе. Петербург,
как столица,
как центр национального самосознания, поражал меня и тут, в зале Большого театра, и во всю неделю, проведенную нами перед отъездом в Дерпт, невозмутимостью своей обычной сутолоки, без малейшего признака в чем бы то ни было того трагического момента,
какой переживало отечество.
Мы, русские студенты, мало проникали в домашнюю и светскую жизнь немцев разных слоев общества. Сословные деления были
такие же,
как и в России, если еще не сильнее. Преобладал бюргерский класс немецкого и онемеченного происхождения. Жили домами и немало каксов, то есть дворян-балтов. Они имели свое сословное собрание «Ressource», давали балы и вечеринки. Купечество собиралось в своем «Casino»; а мастеровые и мелкие лавочники в шустер-клубе — «Досуг горожанина».
А в Дерпте на медицинском факультете я нашел
таких ученых,
как Биддер, сотрудник моего Шмидта, один из создателей животной физиологии питания,
как прекрасный акушер Вальтер, терапевт Эрдман, хирурги Адельман и Эттинген и другие. В клиниках пахло новыми течениями в медицине, читали специальные курсы (privatissima) по разным отделам теории и практики. А в то
же время в Казани не умели еще порядочно обходиться с плессиметром и никто не читал лекций о «выстукивании» и «выслушивании» грудной полости.
При том
же стремлении к строгому знанию, по самому складу жизни в Казани, Москве или Петербурге, нельзя было
так устроить свою студенческую жизнь — в интересах чисто научных —
как в тихих"Ливонских Афинах", где некутящего молодого человека, ушедшего из корпорации, ничто не отвлекало от обихода, ограниченного университетом с его клиниками, кабинетами, библиотекой — и невеселого, но бодрящего и целомудренного одиночества в дешевой, студенческой мансарде.
К современным"злобам дня"он был равнодушен
так же,
как и его приятели, бурсаки"Рутении". Но случилось
так, что именно наше литературное возрождение во второй половине 50-х годов подало повод к тому, что у нас явилась новая потребность еще чаще видеться и работать вместе.
Не знаю, выдавались ли
такие же эпохи в дальнейших судьбах русской колонии с
таким оживлением, и светским, и литературно-художественным. Вряд ли. Что-то я не слыхал этого потом от дерптских русских — бывших студентов и не студентов, с
какими встречался до последнего времени.
Стояли петербургские белые ночи, для меня еще до того не виданные. Я много ходил по городу, пристроивая своего Лемана. И замечательно,
как и провинциальному студенту Невская"перспектива"быстро приедалась! Петербург внутри города был
таким же,
как и теперь, в начале XX века. Что-то
такое фатально-петербургское чувствовалось и тогда в этих безлюдных широких улицах, в летних запахах, в белесоватой мгле, в дребезжании извозчичьих дрожек.
Жаловаться, затевать историю я не стал, и труд мой, доведенный мною почти до конца второй части —
так и погиб"во цвете лет", в
таком же возрасте, в
каком находился и сам автор. Мне тогда было не больше двадцати двух лет.
Островский, Потехин, Писемский (
как драматург), Сухово-Кобылин
так же питали мой писательский голод,
как и беллетристы-повествователи.
Помню и более житейский мотив
такой усиленной писательской работы. Я решил бесповоротно быть профессиональным литератором. О службе я не думал, а хотел приобрести в Петербурге кандидатскую степень и устроить свою жизнь — на первых
же порах не надеясь ни на что, кроме своих сил. Это было довольно-таки самонадеянно; но я верил в то, что напечатаю и поставлю на сцену все пьесы,
какие напишу в Дерпте, до переезда в Петербург.
Но дружининский кружок — за исключением Некрасова — уже и в конце 50-х годов оказался не в том лагере, к которому принадлежали сотрудники"Современника"и позднее"Русского слова". Мой старший собрат и по этой части очутился почти в
таком же положении,
как и я. Место, где начинаешь писать, имеет немалое значение, в чем я горьким опытом и убедился впоследствии.
Студентом в Дерпте, усердно читая все журналы, я знаком был со всем, что Дружинин написал выдающегося по литературной критике. Он до сих пор, по-моему, не оценен еще
как следует. В эти годы перед самой эпохой реформ Дружинин был самый выдающийся критик художественной беллетристики, с определенным эстетическим credo. И все его ближайшие собраты — Тургенев, Григорович, Боткин, Анненков — держались почти
такого же credo. Этого отрицать нельзя.
Его пьеса «Горькая судьбина», напечатанная уже в «Библиотеке для чтения» (и получившая Уваровскую премию вместе с «Грозой» Островского), захватила меня в своем роде
так же сильно,
как когда-то «Банкрут» Островского.
Оба они — Эдельсон
так же,
как и Писемский — отзывались об этой вещи,
как о тенденциозной"композиции", где нет настоящей художественной правды, где все подведено к мотиву во вкусе жорж-зандовских романов, значит, в сущности, к чему-то новому только в России; а во Франции эта «жорж-зандовщина» процветала еще в 30-х годах.
Точно
такой же внутренний процесс произошел не только в Фете, Боткине или Дружинине, но и в Тургеневе еще до напечатания «Отцов и детей», после того,
как он «разорвал» с Некрасовым.
Она жила с своей старшей сестрой, танцовщицей Марьей Александровной, у Владимирской церкви, в доме барона Фредерикса. Я нашел ее
такой обаятельной,
как и на сцене, и мое авторское чувство не мог не ласкать тот искренний интерес, с
каким она отнеслась к моей пьесе. Ей сильно хотелось сыграть роль Верочки еще в тот
же сезон, но с цензурой разговоры были долгие.
—
Как же это? Сестрица не
так здорова, а одна… я не могу…
Еще не стариком застал я в труппе и Леонидова, каратыгинского"выученика", которого видел в Москве в 1853 году в"Русской свадьбе". Он оставался все
таким же"трагиком"и перед тем, что называется,"осрамился"в роли Отелло. П.И.Вейнберг, переводчик, ставил его сам и часто представлял мне в лицах —
как играл Леонидов и что он выделывал в последнем акте.
Из моих конкурентов трое владели интересом публики: Дьяченко (которого я ни тогда, ни позднее не встречал); актер Чернышев и Николай Потехин, который пошел сразу
так же ходко,
как и старший брат его Алексей, писавший для сцены уже с первой половины 50-х годов.
И я в следующий сезон не избег того
же поветрия, участвовал в нескольких спектаклях с персоналом, в котором были
такие силы,
как старуха Кони и красавица Спорова (впоследствии вторая жена Самойлова). Ею увлекались оба моих старших собрата: Островский и Алексей Потехин. Потехин много играл и в своих пьесах, и Гоголя, и Островского, и сам Островский пожелал исполнить роль Подхалюзина уже после того,
как она была создана
такими силами,
как Садовский и П.Васильев.
Я застал самый роскошный расцвет грации и танцев Петипа ("по себе" — Суровщиковой),
таких балерин,
как Прихунова, Е.Соколова, Муравьева и целый персонал первоклассных солисток. То
же и в мужском персонале с
такими исполнителями,
как старик Гольц, сам Петипа, Иогансон, Л.Иванов, Кшесинский, Стуколкин, Пишо и т. д. и т. д.
Да никто среди молодежи и не говорил о том, что готовятся какие-нибудь манифестации. Столица жила своим веселым сезоном. То, что составляет"весь Петербург", оставалось
таким же жуирным,
как и сорок четыре года спустя, в день падения Порт-Артура или адских боен Ляояна и под Мукденом;
такая же разряженная толпа в театрах, ресторанах, загородных увеселительных кабаках.
От того
же П.И.Вейнберга (больше впоследствии) я наслышался рассказов о меценатских палатах графа, где скучающий барин собирал литературную"компанию", в которой действовали
такие и тогда уже знаменитые"потаторы"(пьяницы),
как Л.Мей, А.Григорьев, поэт Кроль (родственник жены графа) и другие"кутилы-мученики". Не отставал от них и В.Курочкин.
Даже
такой на вид приличный и даже чопорный человек,
как Эдельсон, приятель Григорьева и Островского (впоследствии мой
же сотрудник), страдал припадками жестокого запоя. Но он это усиленно скрывал, а завсегдатаи кушелевских попоек делали все это открыто и, по свидетельству очевидцев, позволяли себе в графских чертогах всякие виды пьяного безобразия.
Мои временнообязанные получили даровую землю, только в недостаточном количестве — разница количественная, а не по существу. Прибавлю (опять-таки не в оправдание, а
как факт), что они могли тут
же арендовать у землевладельца землю по цене, меньшей той, что с них потребовали бы"хорошие"хозяева, а не молодой писатель, который
так скоро стал тяготиться своей ролью владельца.
Передо мной сдавал (на пятерку) студент-юрист Скалон, впоследствии известный кавалерийский генерал. Не знаю, для чего ему понадобился кандидатский диплом,
так как он тогда уже говорил товарищам, что сейчас
же поступит в лейб-уланский полк.
И
так как мы там сдавали побочные предметы, когда нам вздумается, то тут
же профессор и ставил отметку, а по окончании семестра делал другую отметку — о посещении студентом его предмета.
"Однодворец"после переделки, вырванной у меня цензурой Третьего отделения, нашел себе сейчас
же такое помещение, о
каком я и не мечтал! Самая крупная молодая сила Александрийского театра — Павел Васильев — обратился ко мне. Ему понравилась и вся комедия, и роль гарнизонного офицера, которую он должен был создать в ней. Старика отца, то есть самого"Однодворца", он предложил Самойлову, роль старухи, жены его, — Линской, с которой я (
как и с Самойловым) лично еще не был до того знаком.
Я уже видал ее в
такой"коронной"ее роли,
как Кабаниха в"Грозе", и этот бытовой образ, тон ее, вся повадка и говор убеждали вас сейчас
же,
какой творческой силой обладала она,
как она умела"перевоплощаться", потому что сама по себе была чисто петербургское дитя кулис — добродушное, веселое, наивное существо, не имеющее ничего общего со складом Кабанихи, ни с тем бытом, где родилось и распустилось роскошным букетом
такое дореформенное существо.
Точно
какой серьезный, но с юмором, московский обитатель Замоскворечья или Козихи (где он и жил в собственном домике), вряд ли имеющий что-нибудь общее с миром искусства и в то
же время
такой прирожденный художник сцены.
Но это был не единственный спектакль с Верочкой — Позняковой, на котором я присутствовал в Малом театре. В мой приезд для постановки"Однодворца"начальство
так было заинтересовано талантом, открытым в школе И.В.Самариным, что устроило пробный спектакль в
таком же составе,
какой играл передо мной в танцевальной зале Театрального училища.
К"Современнику"я ни за чем не обращался и никого из редакции лично не знал;"Отечественные записки"совсем не собирали у себя молодые силы. С Краевским я познакомился сначала
как с членом Литературно-театрального комитета, а потом всего раз был у него в редакции, возил ему одну из моих пьес. Он предложил мне
такую плохую плату, что я не нашел нужным согласиться, что-то вроде сорока рублей за лист, а я
же получал на 50 % больше, даже в"Библиотеке", финансы которой были уже не блистательны.
С самим издателем — Михаилом Достоевским я всего один раз говорил у него в редакции, когда был у него по делу. Он смотрел отставным военным, а на литератора совсем не смахивал, в
таком же типе,
как и Краевский, только тот был уже совсем седой, а этот еще с темными волосами.
Страхова я тогда нигде не встречал и долго не знал даже — кто этот Косица. К Федору Достоевскому никакого дела не имел и редакционных сборищ не посещал. В первый раз я увидал его на литературном чтении. Он читал главу из «Мертвого дома», и публика принимала его
так же горячо,
как и Некрасова.
Полемика тогдашних журналов, если на нее посмотреть"ретроспективно", явилась симптомом того, что после акта 19 февраля на очереди не стояло что-нибудь
такое же крупное,
как падение рабовладельчества.
И тогда уже и за кулисами, и в зале поговаривали, что ему не следовало бы с его именем рисковать
такой любительской забавой. Красота госпожи Споровой и на него подействовала, после того
как он ее видел на той
же сцене в Катерине.
Если привилегия императорских театров не дозволяла в столицах никакой частной антрепризы, то это
же сосредоточивало художественный интерес на одной сцене; а система бенефисов хотя и не позволяла ставить пьесы
так,
как бы желали друзья театра и драматурги, но этим самым драматургам бенефисная система давала гораздо более легкий ход на сцену, что испытал и я — на первых
же моих дебютах.
По выработке внешних приемов Дависон стоял очень высоко. Его принимали
как знаменитость. Немцы бегали смотреть на него; охотно ходили и русские, но никто в тогдашнем писательском кругу и среди страстных любителей сцены не восторгался им, особенно в
таких ролях,
как Гамлет, или Маркиз Поза, или Макбет. Типичнее и блестящее он был все в том
же Шейлоке, где ему очень помогало и его еврейское происхождение.