Неточные совпадения
Сам хозяин, однако, смотрел на убранство своего кабинета
так холодно и рассеянно,
как будто спрашивал глазами: «Кто сюда натащил и наставил все это?» От
такого холодного воззрения Обломова на свою собственность, а может быть, и еще от более холодного воззрения на тот
же предмет слуги его, Захара, вид кабинета, если осмотреть там все повнимательнее, поражал господствующею в нем запущенностью и небрежностью.
Дело в том, что Обломов накануне получил из деревни, от своего старосты, письмо неприятного содержания. Известно, о
каких неприятностях может писать староста: неурожай, недоимки, уменьшение дохода и т. п. Хотя староста и в прошлом и в третьем году писал к своему барину точно
такие же письма, но и это последнее письмо подействовало
так же сильно,
как всякий неприятный сюрприз.
— Да
как же, батюшка, Илья Ильич, я распоряжусь? — начал мягким сипеньем Захар. — Дом-то не мой:
как же из чужого дома не переезжать, коли гонят? Кабы мой дом был,
так я бы с великим моим удовольствием…
—
Так как же нам? Что делать? Будете одеваться или останетесь
так? — спросил он чрез несколько минут.
Дело в том, что Тарантьев мастер был только говорить; на словах он решал все ясно и легко, особенно что касалось других; но
как только нужно было двинуть пальцем, тронуться с места — словом, применить им
же созданную теорию к делу и дать ему практический ход, оказать распорядительность, быстроту, — он был совсем другой человек: тут его не хватало — ему вдруг и тяжело делалось, и нездоровилось, то неловко, то другое дело случится, за которое он тоже не примется, а если и примется,
так не дай Бог что выйдет.
— Вот еще не родственник!
Такой же,
как вы, невзрачный, и зовут тоже Васильем Николаичем.
Захар умер бы вместо барина, считая это своим неизбежным и природным долгом, и даже не считая ничем, а просто бросился бы на смерть, точно
так же,
как собака, которая при встрече с зверем в лесу бросается на него, не рассуждая, отчего должна броситься она, а не ее господин.
Он обращался фамильярно и грубо с Обломовым, точно
так же,
как шаман грубо и фамильярно обходится с своим идолом: он и обметает его, и уронит, иногда, может быть, и ударит с досадой, но все-таки в душе его постоянно присутствует сознание превосходства натуры этого идола над своей.
Старинная связь была неистребима между ними.
Как Илья Ильич не умел ни встать, ни лечь спать, ни быть причесанным и обутым, ни отобедать без помощи Захара,
так Захар не умел представить себе другого барина, кроме Ильи Ильича, другого существования,
как одевать, кормить его, грубить ему, лукавить, лгать и в то
же время внутренне благоговеть перед ним.
— Да
как же, батюшка, Илья Ильич, быть-то мне? Сами рассудите: и
так жизнь-то моя горька, я в гроб гляжу…
Так как же это у тебя достало духу равнять меня с другими?
— Змея! — произнес Захар, всплеснув руками, и
так приударил плачем,
как будто десятка два жуков влетели и зажужжали в комнате. — Когда
же я змею поминал? — говорил он среди рыданий. — Да я и во сне-то не вижу ее, поганую!
— А ведь я не умылся!
Как же это? Да и ничего не сделал, — прошептал он. — Хотел изложить план на бумагу и не изложил, к исправнику не написал, к губернатору тоже, к домовому хозяину начал письмо и не кончил, счетов не поверил и денег не выдал — утро
так и пропало!
Напрасно поэт стал бы глядеть восторженными глазами на нее: она
так же бы простодушно глядела и на поэта,
как круглолицая деревенская красавица глядит в ответ на страстные и красноречивые взгляды городского волокиты.
И вот воображению спящего Ильи Ильича начали
так же по очереди,
как живые картины, открываться сначала три главные акта жизни, разыгрывавшиеся
как в его семействе,
так у родственников и знакомых: родины, свадьба, похороны.
И Илюша с печалью оставался дома, лелеемый,
как экзотический цветок в теплице, и
так же,
как последний под стеклом, он рос медленно и вяло. Ищущие проявления силы обращались внутрь и никли, увядая.
— Ну, коли еще ругает,
так это славный барин! — флегматически говорил все тот
же лакей. — Другой хуже,
как не ругается: глядит, глядит, да вдруг тебя за волосы поймает, а ты еще не смекнул, за что!
— Ну, это что? — говорил все тот
же лакей. — Коли ругается,
так это слава Богу, дай Бог
такому здоровья… А
как все молчит; ты идешь мимо, а он глядит, глядит, да и вцепится, вон
как тот, у которого я жил. А ругается,
так ничего…
Ей не совсем нравилось это трудовое, практическое воспитание. Она боялась, что сын ее сделается
таким же немецким бюргером, из
каких вышел отец. На всю немецкую нацию она смотрела
как на толпу патентованных мещан, не любила грубости, самостоятельности и кичливости, с
какими немецкая масса предъявляет везде свои тысячелетием выработанные бюргерские права,
как корова носит свои рога, не умея кстати их спрятать.
Так же тонко и осторожно,
как за воображением, следил он за сердцем. Здесь, часто оступаясь, он должен был сознаваться, что сфера сердечных отправлений была еще terra incognita. [неизвестная область (лат.).]
—
Как же не беда? — продолжал Обломов. — Мужики были
так себе, ничего не слышно, ни хорошего, ни дурного, делают свое дело, ни за чем не тянутся; а теперь развратятся! Пойдут чаи, кофеи, бархатные штаны, гармоники, смазные сапоги… не будет проку!
— Нет, что из дворян делать мастеровых! — сухо перебил Обломов. — Да и кроме детей, где
же вдвоем? Это только
так говорится, с женой вдвоем, а в самом-то деле только женился, тут наползет к тебе каких-то баб в дом. Загляни в любое семейство: родственницы, не родственницы и не экономки; если не живут,
так ходят каждый день кофе пить, обедать…
Как же прокормить с тремя стами душ
такой пансион?
—
Какая же разница? — сказал Обломов. — Джентльмен —
такой же барин.
—
Как, ты и это помнишь, Андрей?
Как же! Я мечтал с ними, нашептывал надежды на будущее, развивал планы, мысли и… чувства тоже, тихонько от тебя, чтоб ты на смех не поднял. Там все это и умерло, больше не повторялось никогда! Да и куда делось все — отчего погасло? Непостижимо! Ведь ни бурь, ни потрясений не было у меня; не терял я ничего; никакое ярмо не тяготит моей совести: она чиста,
как стекло; никакой удар не убил во мне самолюбия, а
так, Бог знает отчего, все пропадает!
«Боже мой,
какая она хорошенькая! Бывают
же такие на свете! — думал он, глядя на нее почти испуганными глазами. — Эта белизна, эти глаза, где,
как в пучине, темно и вместе блестит что-то, душа, должно быть! Улыбку можно читать,
как книгу; за улыбкой эти зубы и вся голова…
как она нежно покоится на плечах, точно зыблется,
как цветок, дышит ароматом…»
— А я в самом деле пела тогда,
как давно не пела, даже, кажется, никогда… Не просите меня петь, я не спою уж больше
так… Постойте, еще одно спою… — сказала она, и в ту
же минуту лицо ее будто вспыхнуло, глаза загорелись, она опустилась на стул, сильно взяла два-три аккорда и запела.
Теперь уж она,
как он,
так же невольно взяла его за руку.
«Да что
же тут дерзкого? — спросила она себя. — Ну, если он в самом деле чувствует, почему
же не сказать?.. Однако
как же это, вдруг, едва познакомился… Этого никто другой ни за что не сказал бы, увидя во второй, в третий раз женщину; да никто и не почувствовал бы
так скоро любви. Это только Обломов мог…»
Обходятся эти господа с женами
так же мрачно или легко, едва удостоивают говорить, считая их
так, если не за баб,
как Захар,
так за цветки, для развлечения от деловой, серьезной жизни…
«Нет, она не
такая, она не обманщица, — решил он, — обманщицы не смотрят
таким ласковым взглядом; у них нет
такого искреннего смеха… они все пищат… Но… она, однако ж, не сказала, что любит! — вдруг опять подумал в испуге: это он
так себе растолковал… — А досада отчего
же?.. Господи! в
какой я омут попал!»
Они, по-видимому, любят быть вместе — вот единственное заключение,
какое можно вывести, глядя на них; обходится она с ним
так же,
как и с другими: благосклонно, с добротой, но
так же ровно и покойно.
— Мы опять ту
же дачу возьмем? — скажет тетка ни вопросительно, ни утвердительно, а
так,
как будто рассуждает сама с собой и не решается.
Лукавит, что ли, она, притворяется, сердится? Ничего нельзя угадать: она смотрит ласково, охотно говорит, но говорит
так же,
как поет,
как все… Что это
такое?
— Да неужели вы не чувствуете, что во мне происходит? — начал он. — Знаете, мне даже трудно говорить. Вот здесь… дайте руку, что-то мешает,
как будто лежит что-нибудь тяжелое, точно камень,
как бывает в глубоком горе, а между тем, странно, и в горе и в счастье, в организме один и тот
же процесс: тяжело, почти больно дышать, хочется плакать! Если б я заплакал, мне бы
так же,
как в горе, от слез стало бы легко…
— Может быть, и я со временем испытаю, может быть, и у меня будут те
же порывы,
как у вас,
так же буду глядеть при встрече на вас и не верить, точно ли вы передо мной… А это, должно быть, очень смешно! — весело добавила она. —
Какие вы глаза иногда делаете: я думаю, ma tante замечает.
— Верьте
же мне, — заключила она, —
как я вам верю, и не сомневайтесь, не тревожьте пустыми сомнениями этого счастья, а то оно улетит. Что я раз назвала своим, того уже не отдам назад, разве отнимут. Я это знаю, нужды нет, что я молода, но… Знаете ли, — сказала она с уверенностью в голосе, — в месяц, с тех пор,
как знаю вас, я много передумала и испытала,
как будто прочла большую книгу,
так, про себя, понемногу… Не сомневайтесь
же…
Что за причина?
Какой ветер вдруг подул на Обломова?
Какие облака нанес? И отчего он поднимает
такое печальное иго? А, кажется, вчера еще он глядел в душу Ольги и видел там светлый мир и светлую судьбу, прочитал свой и ее гороскоп. Что
же случилось?
Я сказал вам, что люблю вас, вы ответили тем
же — слышите ли,
какой диссонанс звучит в этом? Не слышите?
Так услышите позже, когда я уже буду в бездне. Посмотрите на меня, вдумайтесь в мое существование: можно ли вам любить меня, любите ли вы меня? «Люблю, люблю, люблю!» — сказали вы вчера. «Нет, нет, нет!» — твердо отвечаю я.
В своей глубокой тоске немного утешаюсь тем, что этот коротенький эпизод нашей жизни мне оставит навсегда
такое чистое, благоуханное воспоминание, что одного его довольно будет, чтоб не погрузиться в прежний сон души, а вам, не принеся вреда, послужит руководством в будущей, нормальной любви. Прощайте, ангел, улетайте скорее,
как испуганная птичка улетает с ветки, где села ошибкой,
так же легко, бодро и весело,
как она, с той ветки, на которую сели невзначай!»
«Что ж бы это значило? — с беспокойством думал он, — никого не было:
как же так?»
Между тем в траве все двигалось, ползало, суетилось. Вон муравьи бегут в разные стороны
так хлопотливо и суетливо, сталкиваются, разбегаются, торопятся, все равно
как посмотреть с высоты на какой-нибудь людской рынок: те
же кучки, та
же толкотня,
так же гомозится народ.
Он вздохнул. Это может быть ворочало у него душу, и он задумчиво плелся за ней. Но ему с каждым шагом становилось легче; выдуманная им ночью ошибка было
такое отдаленное будущее… «Ведь это не одна любовь, ведь вся жизнь такова… — вдруг пришло ему в голову, — и если отталкивать всякий случай,
как ошибку, когда
же будет — не ошибка? Что
же я?
Как будто ослеп…»
«В самом деле, сирени вянут! — думал он. — Зачем это письмо? К чему я не спал всю ночь, писал утром? Вот теперь,
как стало на душе опять покойно (он зевнул)… ужасно спать хочется. А если б письма не было, и ничего б этого не было: она бы не плакала, было бы все по-вчерашнему; тихо сидели бы мы тут
же, в аллее, глядели друг на друга, говорили о счастье. И сегодня бы
так же и завтра…» Он зевнул во весь рот.
Как это можно? Да это смерть! А ведь было бы
так! Он бы заболел. Он и не хотел разлуки, он бы не перенес ее, пришел бы умолять видеться. «Зачем
же я писал письмо?» — спросил он себя.
А хитрость —
как мышь: обежит вокруг, прячется… Да и характер у Ольги не
такой. Что
же это
такое? Что еще за новость?
—
Как же с тремястами душ женятся другие? — возразил Захар, да и сам раскаялся, потому что барин почти вскочил с кресла,
так и припрыгнул на нем.
—
Как же ты смел распускать про меня
такие, ни с чем не сообразные слухи? — встревоженным шепотом спрашивал Обломов.
Однако ж… походка
как будто ее:
так легко и быстро скользят ноги,
как будто не переступают, а движутся,
такая же наклоненная немного вперед шея и голова, точно она все ищет чего-то глазами под ногами у себя.
—
Как же ты
так? — сказал Обломов, тараща на нее глаза.