Неточные совпадения
Там я сравнительно гораздо больше занимаюсь и характеристикой разных сторон французской и английской жизни, чем даже нашей в этих русских воспоминаниях. И самый план той книги — иной. Он имеет
еще более объективный характер. Встречи мои и знакомства с выдающимися иностранцами (из которых все известности,
а многие и всесветные знаменитости) я отметил почти целиком, и галерея получилась обширная — до полутораста лиц.
Теперь это показалось бы невероятным;
а так оно было,и было в самый разгар «николаевского» режима, до Крымской войны, когда на нее
еще не было и намека.
Хотя я и не мечтал
еще тогда пойти со временем по чисто писательской дороге, однако, сколько помню, я собирался уже тайно послать мой рассказ в редакцию какого-то журнала,
а может, и послал.
Пушкин, отправляясь в Болдино (в моем, Лукояновском уезде), живал в Нижнем, но это было
еще до моего рождения. Дядя П.П.Григорьев любил передавать мне разговор Пушкина с тогдашней губернаторшей, Бутурлиной, мужем которой, Михаилом Петровичем, меня всегда дразнили и пугали, когда он приезжал к нам с визитом.
А дразнили тем, что я был ребенком такой же «курносый», как и он.
Москва — на окраинах — мало отличалась тогда от нашего Нижнего базара, то есть приречной части нашего города. Тут все
еще пахло купцом, обывателем. Обозы, калачные, множество питейных домов и трактиров с вывесками «Ресторация». Это название трактира теперь совсем вывелось в наших столицах,
а в «Герое нашего времени» Печорин так называет
еще тогдашнюю гостиницу с рестораном на Минеральных Водах.
Щепкин выговаривал «Держиморда»,
а не «Держиморда», как произносят везде вне московского Малого театра, где щепкинская традиция, вероятно, до сих пор
еще сохраняется.
Но газеты занимались тогда театром совсем не так, как теперь. У нас в доме, правда, получали «Московские ведомости»; но читал их дед;
а нам в руки газеты почти что не попадали. Только один дядя, Павел Петрович, много сообщал о столичных актерах, говаривал мне и о Садовском
еще до нашей поездки в Москву. Он его видел раньше в роли офицера Анучкина в «Женитьбе». Тогда этот офицер назывался
еще «Ходилкин».
Бурлаков мы знали и жалели их за тяжелую службу, когда все на Волге
еще двигалось «лямкой» и пароходы бегали по ней всего каких-нибудь три-четыре года, но и бурлак был «крестьянин», наш мужичок из приволжских оброчных деревень. На нем не лежало никакого босяческо-го клейма. «Бурлаки» Репина
еще не сложились тогда. Они были
еще не сбродом,
а более или менее исправными крестьянами с дешевым и тяжелым заработком.
Попадая в наш собор, особенно в его крипту, где лежат останки удельных князей нижегородских, я
еще мальчиком читал их имена на могильных плитах, и воображение рисовало какие-то образы. Спрашивалось, бывало, у самого себя:
а каков он был видом, вот этот князь, по прозвищу «Брюхатый», или вон тот, прозванный «Тугой лук»?
Университет — главный корпус и здания на дворе с памятником Державину в тогдашнем античном стиле — все-таки имел в себе что-то, не похожее на нашу гимназию. От него «пахло» наукой,
а от аудиторий мы ждали
еще неиспытанных умственных услад.
Поступив на «камеральный» разряд, я стал ходить на одни и те же лекции с юристами первого курса в общие аудитории;
а на специально камеральные лекции, по естественным наукам, — в аудитории, где помещались музеи, и в лабораторию, которая до сих пор
еще в том же надворном здании, весьма запущенном, как и весь университет, судя по тому, как я нашел его здания летом 1882 года, почти тридцать лет спустя.
Чисто камеральных профессоров на первом курсе значилось всего двое: ботаник и химик. Ботаник Пель, по специальности агроном, всего только с кандидатским дипломом, оказался жалким лектором, и мы стали ходить к нему по очереди, чтобы аудитория совсем не пустовала. Химик
А.М.Бутлеров, тогда
еще очень молодой, речистый, живой, сразу делал свой предмет интересным, и на второй год я стал у него работать в лаборатории.
В Дерпте, два года спустя, она стала
еще скуднее, и целую зиму мы с товарищем не могли тратить на обед больше четырех рублей на двоих в месяц,
а мой „раб“ ел гораздо лучше нас.
Тот барин — биограф Моцарта,
А.В.Улыбышев, о котором я говорил в первой главе, — оценил его дарование, и в его доме он,
еще в Нижнем, попал в воздух настоящей музыкальности, слышал его воспоминания, оценки, участвовал годами во всем, что в этом доме исполнялось по камерной и симфонической музыке.
Ни о каких высших курсах или консерваториях тогда и в столицах никто
еще не думал,
а тем менее в провинции.
В труппе были такие силы, как Милославский, игравший в Нижнем не один сезон в те годы, когда я
еще учился в гимназии, Виноградов (впоследствии петербургский актер), Владимиров, Дудкин (превратившийся в Петербурге в Озерова), Никитин;
а в женском персонале: Таланова (наша Ханея), ее сестра Стрелкова (также из нашей нижегородской труппы), хорошенькая тогда Прокофьева, перешедшая потом в Александрийский театр вместе с Дудкиным.
В Дерпте
еще здравствовал его учитель профессор Клаус, долго читавший химию в Казани,
а тогда профессор фармации.
Но мысль о женитьбе буквально не приходила мне ни тогда, ни позднее, когда я уже стал весьма великовозрастным студентом. В наше время дико было представить себе женатого студента; и в Казани, и
еще более в Дерпте, кутилы или зубрилы, все одинаково далеко стояли от брачных мыслей, смотрели на себя как на учащихся,
а не как на обывателей в треуголках с голубым околышем.
С отцом мы простились в Липецке, опять в разгар водяного сезона. На бал 22 июля съезд был
еще больше прошлогоднего, и ополченские офицеры в серых и черных кафтанах очутились, разумеется, героями. Но, повторяю, в обществе среди дам и девиц никакого подъема патриотического или даже гуманного чувства! Не помню, чтобы они занимались усиленно и дерганьем корпии,
а о снаряжении отрядов и речи не было. Так же все танцевали, амурились, сплетничали, играли в карты, ловили женихов из тех же ополченцев.
Зарин никакой специальности
еще не избирал,
а был просто бойкий, франтоватый, кое-что читавший студент, склонный к романтическим похождениям юноша.
Давали балет"Армида", где впоследствии знаменитая Муравьева исполняла,
еще воспитанницей, роль Амура,
а балериной была Фанни Черрито. Я успел побывать
еще два раза у итальянцев, слушал"Ломбардов"и"Дон-Паскуале"с Лаблашем в главной роли. Во всю мою жизнь я видел всего одну оперу в современных костюмах, во фраках и, по-тогдашнему, в пышных юбках и прическах с большими зачесами на ушах.
И к моменту прощания с Дерптом химика и медика во мне уже не было. Я уже выступил как писатель, отдавший на суд критики и публики целую пятиактную комедию, которая явилась в печати в октябре 1860 года, когда я
еще носил голубой воротник, но уже твердо решил избрать писательскую дорогу, на доктора медицины не держать,
а переехать в Петербург, где и приобрести кандидатскую степень по другому факультету.
Мы, русские студенты, мало проникали в домашнюю и светскую жизнь немцев разных слоев общества. Сословные деления были такие же, как и в России, если
еще не сильнее. Преобладал бюргерский класс немецкого и онемеченного происхождения. Жили домами и немало каксов, то есть дворян-балтов. Они имели свое сословное собрание «Ressource», давали балы и вечеринки. Купечество собиралось в своем «Casino»;
а мастеровые и мелкие лавочники в шустер-клубе — «Досуг горожанина».
Всякий остзеец из Риги, Митавы, Ревеля,
а тем более из мелких городов Прибалтийского края, находил в Дерпте все, к чему он привык, и ему жизнь в Дерпте должна была нравиться
еще и по тому оттенку, какой придавала ей университетская молодежь.
Теперь остановлюсь на том, что Дерпт мог дать студенту вообще — и немцу или онемеченному чухонцу, и русскому; и такому, кто поступил прямо в этот университет, и такому, как я, который приехал уже"матерым"русским студентом, хотя и из провинции, но с определенными и притом высшими запросами. Тогда Дерпт
еще сохранял свою областную самостоятельность. Он был немецкий, предназначен для остзейцев,
а не для русских, которые составляли в нем ничтожный процент.
А в Дерпте на медицинском факультете я нашел таких ученых, как Биддер, сотрудник моего Шмидта, один из создателей животной физиологии питания, как прекрасный акушер Вальтер, терапевт Эрдман, хирурги Адельман и Эттинген и другие. В клиниках пахло новыми течениями в медицине, читали специальные курсы (privatissima) по разным отделам теории и практики.
А в то же время в Казани не умели
еще порядочно обходиться с плессиметром и никто не читал лекций о «выстукивании» и «выслушивании» грудной полости.
Как"возделыватель"науки (cultor), студент не знал никаких стеснений;
а если не попадался в кутежных и дуэльных историях, то мог совершенно игнорировать всякую инспекцию. Его не заставляли ходить к обедне, носить треуголку, не переписывали на лекциях или в шинельных, как делали
еще у нас в недавнее время.
Квартира при пробирной палате была обширная, с просторной залой, и в ней я впервые участвовал в спектаклях, которые устраивались учениками школы топографов, помещавшейся в том же казенном доме. Как во времена Шекспира, и женские роли у нас исполняли подростки-ученики. Мы сладили"Женитьбу"и даже второй акт из"Свадьбы Кречинского", причем я играл в гоголевской комедии Кочкарева,
а тут — Расплюева. Пьеса Сухово-Кобылина была
еще внове, и я успел видеть ее в Москве в одну из вакационных поездок домой.
При мне он приехал"с маменькой"на новое житье уже магистром, человеком под сорок (если не за сорок) лет, с лысой, характерной головой, странного вида и
еще болев странных приемов, и в особенности жаргона. Его"маменька"открыла у себя приемы, держала его почти как малолетка, не позволяла даже ему ходить одному по улицам,
а непременно с лакеем, из опасения, что с ним сделается припадок.
Его магистерская диссертация, защищенная до моего приезда в Дерпт, называлась:"О расселении болгар",
а докторская, которую он защищал при мне, уже в конце 50-х годов, написанная также по-латыни (тогда это
еще требовалось от словесника), носила такое трудно переваримое заглавие:"Об изменении формы управления в провинциях восточной империи".
Эта старина — древняя Болгария (когда болгары
еще сидели на Волге) и Византия — не находилась нимало в связи с его постоянно взвинченным, чисто литературным настроением, но литературным не в смысле художественной писательской работы,
а по предметам своих чтений, бесед, записей.
В Карлове после Дондуковых поселилась семья автора"Тарантаса"графа В.
А.Соллогуба, которого я впервые увядал у Дондуковых, когда он приехал подсмотреть для своего семейства квартиру
еще за год до найма булгаринских хором.
Зинина послали изучать химию,
а потом ему приказали превратиться в технолога и
еще во что-то по воле тогдашнего казанского самодура, попечителя Мусина-Пушкина.
Зимнего Петербурга вкусил я
еще студентом в вакационное время в начале и в конце моего дерптского студенчества. Я гащивал у знакомых студентов; ездил и в Москву зимой, несколько раз осенью, проводил по неделям и в Петербурге, возвращаясь в свои"Ливонские Афины". С каждым заездом в обе столицы я все сильнее втягивался в жизнь тогдашней интеллигенции, сначала как натуралист и медик, по поводу своих научно-литературных трудов,
а потом уже как писатель, решившийся попробовать удачи на театре.
Он заставил меня прочесть мою вещь на вечере у хозяев дома, где я впервые видел П.Л.Лаврова в форме артиллерийского полковника, Шевченко, Бенедиктова, М.Семевского — офицером,
а потом, уже летом, Полонский познакомил меня с М.Л.Михайловым, которого я видал издали
еще в Нижнем, где он когда-то служил у своего дяди — заведующего соляным правлением.
Это был один из членов обширной семьи местных купцов. Отец его — кажется,
еще державшийся старообрядчества — был в делах с известным когда-то книгопродавцем и издателем Ольхиным как бумажный фабрикант,
а к Ольхину, если не ошибаюсь, перешли дела Смирдина и собственность"Библиотеки для чтения", основанной когда-то домом Смирдина, под редакцией Сенковского — "барона Брамбеуса".
Тургеневу он не прощал и приятельства с таким"лодырем"(так он называл его), как Болеслав Маркевич — тогда
еще не романист,
а камер-юнкер, светский декламатор и актер-любитель, стяжавший себе громкую известность за роль Чацкого в великосветском спектакле в доме Белосельских, где он играл с Верой Самойловой в роли Софьи.
Когда у него собирались, особенно во вторую зиму, он всегда приглашал меня. У него я впервые увидал многих писателей с именами. Прежде других —
А.Майкова, родственника его жены, жившего с ним на одной лестнице. Его более частыми гостями были: из сотрудников"Библиотеки" — Карнович, из тогдашних"Отечественных записок" — Дудышкин, из тургеневских приятелей — Анненков, с которым я познакомился
еще раньше в одной из тогдашних воскресных школ, где я преподавал. Она помещалась в казарме гальванической роты.
Оба они — Эдельсон так же, как и Писемский — отзывались об этой вещи, как о тенденциозной"композиции", где нет настоящей художественной правды, где все подведено к мотиву во вкусе жорж-зандовских романов, значит, в сущности, к чему-то новому только в России;
а во Франции эта «жорж-зандовщина» процветала
еще в 30-х годах.
В его доме долго жило семейства князя В.Трубецкого, куда"Николаша"Добролюбов ходил
еще семинаристом,
а позднее студентом Педагогического института, переписывался с свояченицей князя, очень образованной дамой (моей знакомой) Пальчиковой, урожденной Пещуровой.
Тогда театральная цензура находилась в Третьем отделении, у Цепного моста, и с обыкновенной цензурой не имела ничего общего;
а"Главное управление по делам печати"
еще не существовало.
Обе мои пьесы очень нравились комитету."Однодворца"
еще не предполагалось ставить в тот же сезон, из-за цензурной задержки,
а о"Ребенке"Федоров сейчас же сообщил мне, что ролью чрезвычайно заинтересована Ф.
А.Снеткова.
А мужской персонал стоял в общем довольно высоко.
Еще действовал такой прекрасный актер, как старик И.И.Сосницкий, создавший два лица из нашего образцового театра: городничего и Репетилова.
Федоров (в его кабинет я стал проникать по моим авторским делам) поддерживал и молодого jeune premier, заменявшего в ту зиму
А.Максимова (уже совсем больного), — Нильского. За год перед тем,
еще дерптским студентом, я случайно познакомился на вечере в"интеллигенции"с его отцом Нилусом, одним из двух московских игроков, которые держали в Москве на Мясницкой игорный дом. Оба были одно время высланы при Николае I.
Разовая плата поощряла актеров в вашей пьесе, и первые сюжеты не отказывались участвовать,
а что
еще выгоднее, в сезоне надо было поставить до двадцати (и больше) пьес в четырех и пяти действиях; стало быть, каждый бенефициант и каждая бенефициантка сами усердно искали пьес, и вряд ли одна мало-мальски сносная пьеса (хотя бы и совершенно неизвестного автора) могла проваляться под сукном.
Таким драматургам, как Чернышев, было
еще удобнее ставить, чем нам. Они были у себя дома, писали для таких-то первых сюжетов, имели всегда самый легкий сбыт при тогдашней системе бенефисов. Первая большая пьеса Чернышева"Не в деньгах счастье"выдвинула его как писателя благодаря игре Мартынова.
А"Испорченная жизнь"разыграна была ансамблем из Самойлова, П.Васильева, Снетковой и Владимировой.
Но в опере были такие таланты, как О.
А.Петров и его сверстница по репертуару Глинки Д.М.Леонова, тогда уже не очень молодая, но
еще с прекрасным голосом и выразительной игрой.
Сонечка Боборыкина считалась красавицей. Когда она была
еще в Екатерининском институте и я навещал ее студентом, моя мать сильно побаивалась, чтобы я со временем не женился на ней. До этого не дошло, и когда я нашел ее в доме Бутовских роскошной девицей, собирающейся замуж, у нас установились с ней чисто приятельские отношения. Я не был уже влюблен в нее,
а она имела со мной всегда шутливый тон и давала мне всякие юмористические прозвища.
Я должен был взять приказчика;
а со второго лета хозяйством моим стал заниматься тот медик З-ч — мой товарищ по Казани и Дерпту, который оставался там
еще несколько лет, распоряжаясь как умел запашкой и отдачей земли в аренду.
Не в виде оправдания,
а как фактическую справку — приведу то, что из людей 40-х, 50-х и 60-х годов, сделавших себе имя в либеральном и даже радикально-революционном мире, один только Огарев
еще в николаевское время отпустил своих крепостных на волю, хотя и не совсем даром.