Неточные совпадения
Его тянуло за Борисом Петровичем, но он счел бестактным нарушать их беседу вдвоем. Ни за что
не хотел
бы он показаться навязчивым. В нем всегда говорило горделивое чувство. Этого пистоля он сердечно любил и увлекался им долго, но «лебезить» ни перед кем
не желал, особливо при третьем лице, хотя
бы и при
таком хорошем малом,
как Кузьмичев. Через несколько недель капитан мог стать его подчиненным.
Слова он, кажется, произносил
не совсем верно, но он их
так заучил с детства, да и она
так же. Но что
бы они ни пели,
как бы ни выговаривали слов, их голоса стремительно сливались, на душе их был праздник. И она, и он забыли тут, где они, кто они; потом она ему признавалась, что муж, дом — совсем выскочили у нее из головы, а у него явилось безумное желание схватить ее, увлечь с собой и плыть неизвестно куда…
Одевался он долго и с тревогой, точно он идет на смотр… Все было обдумано: цвет галстука, покрой жилета, чтобы было к лицу. Он знал, что ей нравятся его низкие поярковые шляпы. Без этой заботы о своем туалете нет ведь молодой любви, и без этого страха,
как бы что-нибудь
не показалось ей безвкусным, крикливым, дурного тона. Она сама одевается превосходно, с
таким вкусом, что он даже изумлялся, где и у кого она этому научилась в провинции.
Теркин слушал внимательно, и в голове у него беспрестанно мелькал вопрос: «зачем Серафима рассказывает ему
так подробно об этой Калерии?» Он хотел
бы схватить ее и увлечь к себе, забыть про то, кто она, чья жена, чьих родителей,
какие у нее заботы… Одну минуту он даже усомнился: полно,
так ли она страстно привязалась к нему, если способна говорить о домашних делах, зная, что он здесь только до рассвета и она опять его долго
не увидит?..
Он
не понимал даже,
как мог он оторваться от нее и попасть на пароход. Да и она, — скажи он слово, осталась
бы до позднего часа, и тогда ее разрыв с мужем произошел
бы сегодня же. Ведь нынче вечером должен приехать из Москвы Рудич. Но она ушла в допустимый час — часа в два. В
такой час она могла, в глазах прислуги, вернуться из сада или гостей.
Теркин
не досказал. О любви своей он
не начал
бы изливаться даже и
такому хорошему малому,
как Кузьмичев.
Будь в каюте другие пассажиры, он дал
бы им сейчас отпор,
какого они заслуживали; кроме лакея, в буфете никого
не оставалось, а сумерки все сгущались и помогали обоим «наглецам», —
так он уже называл их про себя, — продолжать свое вышучиванье.
И в ту же самую минуту Теркина схватила за сердце боязнь,
как бы «аспид»
не прошелся насчет этого. У него достанет злобы, да и всякий
бы на его месте воспользовался
таким фактом, чтобы дать отпор и заставить прекратить приставанье, затеянное,
как он мог предполагать,
не кем иным,
как Теркиным.
— Удивительное дело!.. Кажется, я всем
таким господам,
как милейший Петр Иваныч, давал и даю ход. Без моей поддержки ему
бы не выбраться из мизерии поднадзорного прозябания.
На это он отвечал сначала, что Усатин «покачнулся», а с этим и его вера в него… Значит, он уж
не прежний Арсений Кирилыч. Тот ни под
каким видом
не стал
бы подстроивать
такую «механику».
Ей неприятно только то, что он просит ее поменьше показываться на палубе. Конечно, это показывает,
как он на нее смотрит! Но чего ей бояться и что терять? Если
бы она
не ставила выше всего его любви, жизни с ним, она, жена товарища прокурора, у всех на виду и в почете,
не ушла
бы так скандально.
Мужчины, видно, из другого теста сделаны, хотя
бы и
такие пылкие и смелые,
как ее Вася. У них слишком много всяких дел, всюду их тянет,
не дает им окунуться с головой в страсть…
Ему
бы следовало сейчас же спросить: «Откуда же ты их добудешь?» — но он ушел от
такого вопроса. Отец Серафимы умер десять дней назад. Она третьего дня убежала от мужа. Про завещание отца, про наследство, про деньги Калерии он хорошо помнил разговор у памятника; она пока ничего ему еще
не говорила, или, лучше, он сам
как бы умышленно
не заводил о них речи.
Ему даже это
как будто понравилось под конец. Натура Серафимы выяснялась перед ним: вся из порыва, когда говорила ее страсть, но в остальном скорее рассудочная, без твердых правил, без идеала. В любимой женщине он хотел
бы все это развить. На
какой же почве это установить? На хороших книжках? На мышлении? Он и сам
не чувствует в себе
такого грунта.
Не было у него довольно досуга, чтобы путем чтения или бесед с «умственным» народом выработать себе кодекс взглядов или верований.
У него на душе осталось от Кремля усиленное чувство того, что он «русак». Оно всегда сидело у него в глубине, а тут всплыло
так же сильно,
как и от картин Поволжья. Никогда
не жилось ему
так смело,
как в это утро. Под рукой его билось сердце женщины, отдавшей ему красоту, молодость, честь, всю будущность. И
не смущало его то, что он среди бела дня идет об руку с беглой мужней женой. Кто
бы ни встретился с ними, он
не побоится ни за себя, ни за беглянку.
И ему стало ясно, чего
не хватает в его связи с Серафимой. Убеждения, что она отдалась ему
не как «красавцу мужчине», — он вспомнил прибаутки Большовой, — а «человеку».
Не он,
так другой занял
бы его место, немножко раньше, немножко позднее, если взять в расчет, что муж ей набил оскомину и ограбил ее.
— А ты
как бы думал? И
каких!
Не так,
как у никонианцев (она произнесла это слово, нахмурив нарочно брови), а
как следует. Маменька называет: «с растяжением суставов». Понимаешь? ха-ха!..
Развод! Серафима за целый год ни разу серьезно
не разобрала с ним своего положения. Каков
бы ни был ее муженек, но ведь она убежала от него; нельзя же им без сроку состоять в
такой «воровской жизни»,
как он сегодня про себя выразился там, в лесу, перед калиткой палисадника. Она
не хочет приставать к нему, впутывать его в счеты с мужем, показывает бескорыстие своей страсти. Положение-то от этого
не меняется. Надо же его выяснить, и ему первому
не след играть роль безнаказанного похитителя чужих жен.
А ведь Серафима-то, пожалуй, и
не по-бабьи права. К чему было «срамиться» перед Калерией, бухаться в лесу на колени, когда можно было снять с души своей неблаговидный поступок без всякого срама? Именно следовало сделать
так,
как она сейчас, хоть и распаленная гневом, говорила: она сумела
бы перетолковать с Калерией, и деньги та получила
бы в два раза. Можно добыть сумму к осени и выдать ей документ.
Сцена в лесу прошла передним вся, с первого его ощущения до последнего. Лучше минут он еще
не переживал, чище, отважнее по душевному порыву. Отчего же ему и теперь
так легко? И размолвка с Серафимой
не грызет его… Правда на его стороне.
Не метит он в герои… Никогда
не будет
таким,
как Калерия, но без ее появления зубцы хищнического колеса стали
бы забирать его и втягивать в тину. Серафима своей страстью
не напомнила
бы ему про уколы совести…
Своим отсутствием Серафима
как бы показывала ему, что ей «все равно», что она
не боится их новых откровенностей. Он может хоть обниматься с Калерией…
Так он это и понял.
Не хотел он этого
не потому, что трусил ее. Чего ему ее трусить? Но он
так стал далек от нее, что
не найдет в себе ни одного доброго слова, о
каком просила его Калерия. Притворяться, великодушничать он
не будет. Если б она и разливалась, ревела, кляла себя и просила пощады, — и тогда
бы сердце его
не раскрылось… Это он предчувствовал.
Все это вылетело у него стремительно, и пять минут спустя он уже
не помнил того, что сказал. Одно его смутно пугало:
как бы не дойти опять до высшего припадка гнева и
такой же злобы,
какая у нее была к Калерии, и
не задушить ее руками тут же, среди бела дня.
Он привязался к Теркину,
как собака. Прогони его сейчас — он
не выдержит, запьет, может, и руки на себя наложит. Всей душой стоял он за барина в истории с Серафимой Ефимовной. Кругом она виновата, и будь он сам на месте Василия Иваныча, он связал
бы ее и выдал начальству… «Разве можно спущать
такое дело бабе? — спрашивает он себя уже который раз с той ночи и отвечает неизменно: — Спущать
не следует».
Ему хотелось проникнуть в то, что теперь происходит или может произойти «промеж» Василия Иваныча и Калерии Порфирьевны. За барина он ручался: к своей недавней «сударке» он больше
не вернется… Шалишь! Положим, она собою «краля», да он к ней охладел. Еще
бы — после
такого с ее стороны «невежества». Этакая шалая баба и его
как раз зарежет. Удивительно,
как еще она и на него самого
не покусилась.
Она сама Христовой невестой смотрит, и
не к замужеству ее тянет. Однако почему
бы ей и
не стоять пред аналоем с
таким молодцом и душевным человеком,
как Василий Иваныч? Если
бы он, Чурилин, мог этому способствовать, — сейчас
бы он их окрутил, да
не вокруг «ракитова куста»,
как было дело у барина с Серафимой Ефимовной, а
как следует в закон вступить.
С отъезда Серафимы они еще ни разу
не говорили об «истории». Теркин избегал
такого объяснения,
не хотел волновать ее, боялся и еще чего-то. Он должен был
бы повиниться ей во всем, сказать, что с приезда ее охладел к Серафиме. А если доведет себя еще до одного признания?
Какого? Он
не мог ответить прямо. С каждым часом она ему дороже, — он это чувствовал… И говорить с ней о Серафиме делалось все противнее.
— Погиб
бы я с ней! У Серафимы в душе Бога нет!.. Я и сам в праведники
не гожусь… Жил я вдалеке от помыслов о Божеском законе… На
таких,
как вы, мне стыдно смотреть… Но во мне, благодаря Создателю, нет закоренелости. И я почуял, что сожительство с Серафимой окончательно превратило
бы меня в зверя.
— Я ей простил… Да и
как не простить, коли вы за нее
так сокрушаетесь? Вы!
Не меня она собралась со свету убрать, а вас! Ее ни прощение, ни жалость
не переделает… Настоящая-то ее натура дала себя знать. Будь я воспитан в строгом благочестии, я
бы скорее схиму на себя надел, даже и в мои годы, но вериг брачного сожительства с нею
не наложил
бы на себя!
Им навстречу попадались то и дело обратные извозчики с богомольцами. Пыль врывалась под кузов и слепила глаза Теркину. Он смущенно глядел направо н налево, на обывательские дома и домики
такого же покроя,
как и в московских призаставных слободах. Заметил он
не одну вывеску нотариуса, что говорило о частых сделках и векселях в
таком месте, куда, казалось
бы, сходятся и съезжаются
не за этим.
— Идет-с, — оттянул становой с усмешечкой. — Еще
не так давно конца-краю этому
не было. Однако теперь партия торговая… самая почтенная, та, что на городовое положение гнет, одолела… Прежних-то,
как бы это фигурально выразиться, демагогов-то, горлопанов — то поограничили. Старшина, который в этой воде рыбу удил…
— Ну
так что же? — уж с большим задором возразил Мохов. —
Какое же здесь крестьянство, скажите на милость? Окромя усадебной земли, что же есть? Оброчных две статьи, землицы малая толика, в аренду сдана, никто из гольтепы ее
не займет… Есть еще каменоломня… Тоже в застое. Будь здесь городское хозяйство, одна эта статья дала
бы столько, что покрыла
бы все поборы с мелких обывателей… А теперь доход-то весь плёвый, да половину его уворуют… Так-то-с!
Поговорили они порядком и о теперешнем его положении. Он
не жаловался. В губернском городе ему обещали постоянную работу по статистике,
не требующую ни особенной спешности, ни частых разъездов. В город его
не тянуло, хоть там он и нашел
бы целый кружок
таких же «подневольных обывателей»,
как и он сам.
И опять он бобыль: ни жены, ни подруги!.. Там, пониже Казани, томится красавица, полная страсти, всю себя отдала ему, из-за любви пошла на душегубство… Напиши он ей слово, пусти телеграмму — она прилетит сию минуту. Ведь кровь заговорит же в нем, потянет снова к женской прелести, будет искать отклика душа и нарвется на потаскушку, уйдет в постыдную страсть, кончит
таким падением, до
какого никогда
не дошел
бы с Серафимой.
Саня до сих пор
не знает: богат ее отец или беден,
какой у него доход. Федосеевна пугает ее, что она окажется бесприданницей; на то же намекает тетка Павла Захаровна; самой ей трудно остановиться серьезно на этом вопросе. Расспросить обо всем она могла
бы тетю Марфу или Федосеевну; ее что-то удерживает. Непременно узнает она от одной из них что-нибудь
такое, что ее совсем спутает.
Давным-давно выгнала
бы она эту дрянную смутьянку, если б
не глупый гонор брата. Видите ли, он, у смертного одра жены, обещал ей обеспечить старость Саниной няньки…
Так ведь он тогда верил в любовь и непорочность своей возлюбленной супруги… А потом? Голова-то и у братца
не далеко ушла от головы его мнимой дочки; и сколько раз Павла Захаровна язвила самое себя вопросом: с
какой стати она, умница, положила всю свою жизнь на возню с
такой тупицей,
как ее братец, Иван Захарыч?
Какие у него хорошенькие вещи! И весь он
такой «шикозный»! Явись он к ним, в институт, к какой-нибудь «девице», его
бы сразу стали обожать полкласса и никто
не поверил
бы, что он только «землемер». Она
не хочет его
так называть даже мысленно.
Пока надо добраться поскорее до свежих,
как персики, щек Санечки, с их чудесными ямочками. Сейчас они пойдут в комнату Марфы Захаровны, куда подадут лакомства и наливки. Там — его царство. Тетенька и сама
не прочь была
бы согрешить с ним. Но он до
таких перезрелых тыкв еще
не спускался — по крайней мере с тех пор,
как стоит на своих ногах и мечтает о крупной деловой карьере.
В кабинете хозяин лежал на кушетке у окна, в халате из светло-серого драпа с красным шелковым воротником. Гость
не узнал
бы его сразу. Голова, правда, шла
так же клином к затылку,
как и в гимназии, но лоб уже полысел; усы, двумя хвостами, по-китайски, спускались с губастого рта, и подбородок, мясистый и прыщавый, неприятно торчал. И все лицо пошло красными лишаями. Подслеповатые глаза с рыжеватыми ресницами ухмылялись.
И тебе,
как благовоспитанному представителю высшего круга людей,
не полагалось
бы так вести себя с гостем.
„То есть
как же иначе? — опять спросил он себя и уже
не так быстро ответил: — Будь у него совсем свободных сорок тысяч в бумажнике… разве он отдал
бы их Звереву?“
— Серафима Ефимовна почтила меня своим доверием, услыхав, что с вами я буду иметь личное дело, и
не дальше,
как через несколько дней. От меня же она узнала, где вы находитесь… Признаюсь, у меня
не было
бы никакого расчета сообщать ей все это, будь я хоть немножко помоложе. Но я
не имею иллюзий насчет своих лет. Где же соперничать с
таким мужчиной,
как вы!..
—
Не говорите
так! Вы — неблагодарный! Неблагодарный! В ней до сих пор живет
такое влечение к вам… Другой
бы на моем месте должен был радоваться тому, что он находит в вас к Серафиме Ефимовне; но мне за нее обидно. Она
не посвятила меня в самые интимные перипетии своего романа с вами. С
какой смелостью и с
каким благородством она винила себя! И конечно, для того, чтобы поднять на пьедестал вас, жестокий человек!..
— Мое положение весьма в эту минуту
не авантажно, Василий Иваныч, хотя
бы и перед
таким человеком,
как вы… Уподобляюсь гоголевскому Землянике…
— Нет, уж пожалуйста,
не на „вы“! В
каких бы ты ни был ко мне чувствах — я
не могу… слышишь, Вася,
не могу. Это нехорошо, недостойно тебя. Я — свободна, никому
не принадлежу, стало, могу быть с кем угодно на „ты“… Да будь я и замужем… Мы — старые друзья. Точно
так и ты… ведь ты никому
не обязан ответом?
— Ну, все равно, думаешь, я обираю его? Могла
бы!..
Так как он… страсти-ужасти!.. Ты
не знаешь!.. До исступления влюблен… Да… И он душу свою заложит,
не только что отдаст все, что я потребую… Дядя у него — в семи миллионах и полная доверенность от него… Слышишь: семь миллионов! И он — единственный наследник…
Это его задело. Он поднял голову, строже взглянул на нее, и она ему показалась жалка уже на другой лад. Что же из того, что она
не может жить без него?
Как же ему быть со своим сердцем?.. Любви к ней нет… Ваять ее к себе в любовницы потому только, что она красива, что в ней темперамент есть, он
не позволит себе этого… Прежде, быть может, и пошел
бы на
такую сделку, но
не теперь.
Никогда еще в жизни
не было Теркину
так глубоко спокойно и радостно на душе,
как в это утро. Пеночка своими переливами разбудила в нем
не страстную, а теплую мечту о его Сане.
Так напевала
бы здесь и Саня своим высоким вздрагивающим голоском. Стыдливо почувствовал он себя с Хрящевым. Этот милый ему чудак стоит доверия. Наверное, нянька Федосеевна — они подружились — шепнула ему вчера, под вечер, что барышня обручена. Хрящев ни одним звуком
не обмолвился насчет этого.
— Ни Боже мой!.. Конечно,
такой подход был
бы, пожалуй, и самый настоящий, ха-ха! — На глазах Хрящева показались слезинки смешливости. — Но вы
не такой… Вы,
как на Оке говорят… там, в горбатовской округе, вы боэс! Это они, видите,"молодец","богатырь","боец"выговаривают на свой лад…
— Я
такие места гнездами называю, Василий Иваныч, — отозвался Хрящев своим особым тоном,
какой он пускал, когда говорил по душе. — Вот, изволите видеть, под елями-то, даже и в
таких гнездах, всякий злак произрастает; а под соснами
не было
бы и на одну пятую. Рябина и сюда пробралась. Презорство! Зато и для желудка облегчительна… И богородицыны слезки!