Неточные совпадения
Не одной красотой смущала его вообще женщина, с ранних лет, еще когда школьником
был, по шестнадцатому году, — а какою-то потребностью сойтись, в нее заглянуть, вызвать преклонение
перед собою, видеть, как в какой-нибудь несмышленой или робкой немудрой девочке вдруг распустится душа, откуда ни возьмутся ум, игра, смелость, дерзкая отвага.
— Как лист
перед травой, — медленно повторила она. — Вася! ты полюбил меня, верю… Но знай одно, — я это говорю
перед тем, как
быть твоей… Не можете вы так любить, как мы любим, когда судьба укажет нам на человека… Нет! Не можете!
Из пансионеров Теркин дружил всего больше с «Петькой» Зверевым, из богатеньких помещичьих детей. Отец его служил предводителем в дальнем заволжском уезде. Зверев
был долговязый рыжий веснушчатый малый, картавый и смешливый, с дворянскими замашками. Но
перед Теркиным он пасовал, считал его первой головой в гимназии; к переходу в пятый класс, когда науки стали «доезжать» его, с ним репетировал Теркин за хорошую плату.
Взял он десять рублей, съездил, свез старухе, названой матери, фунтик чаю; вернулся оттуда без всякого подарка, кроме разной домашней еды. Уроки опять нашлись, но расквитаться с долгом ему нельзя
было тотчас же после Нового года. Он извинился
перед Виттихом. Тот ничего, балагурил, сказал даже...
После кризиса Теркин стал поправляться, но его «закоренелость», его бодрый непреклонный дух и смелость подались. Он совсем по-другому начал себя чувствовать. Впереди — точно яма. Вся жизнь загублена. С ним церемониться не
будут, исполнят то, что «аспид» советовал директору: по исключении из гимназии
передать губернскому начальству и отдать на суд в волость, и там, для острастки и ему, и «смутьяну» Ивану Прокофьеву, отпустить ему «сто лозанов», благо он считал себя богатырем.
Была минута, когда он готов
был побежать к директору, упасть
перед ним на колени и закричать...
И вот в таких-то фантазиях и сказывался его «пунктик». Совсем нелепых, диких вещей, если их брать отдельно, у него не выходило; но все его мечтания принимали огромные размеры, и всего чаще трудно
было догадаться, о чем, собственно, он толкует, тем более что Капитон беспрестанно вплетал воспоминания из полковой жизни по городам и селам, в лагерях, на маневрах, разговаривал вслух с своими товарищами и начальниками, точно будто они стояли тут
перед ним.
Сельского старосту он не так отчетливо помнит. Он считался «пустельгой»;
перед тем он только что
был выбран. Но дом его Теркин до сих пор помнит над обрывом, в конце того порядка, что идет от монастырской ограды. Звали его Егор Туляков. Жив он или умер — он не знает; остальные, наверно, еще живы.
Окрик капитана, доставшийся ему два дня
перед тем, угроза высадить «за буйство», все еще колом стояли у него в груди, и он боялся, как бы ему не выйти из себя, не нарваться на серьезную неприятность. Капитан способен
был высадить его на берег, а потом поди судись с ним!
Она любила и немножко боялась матери, хотя та всегда ее прикрывала
перед отцом во всем, за что
была бы буря. Если бы не мать, она до сей поры изнывала бы под отцовским надзором вот в этом бревенчатом доме, в опрятных низковатых комнатах, безмолвных и для нее до нестерпимости тоскливых.
Матрена Ниловна не
передала дочери своей наружности. Волос из-под надвинутого на лоб платка не
было видно, но они у нее оставались по-прежнему русые, цвета орехового дерева, густые, гладкие и без седины. Брови, такого же цвета, двумя густыми кистями лежали над выпуклостями глазных орбит. Проницательные и впалые глаза, серые, тенистые, с крапинками на зрачках, особенно молодили ее. В крупном свежем рту сохранились зубы, твердые и белые, подбородок слегка двоился.
Шкатулка показалась ей чрезвычайно легкой, должно
быть, от возбуждения. Они обе держали ее
перед отцом.
Жутко ей
перед матерью за «любовника», но теперь она больше не станет смущаться: узнает мать или нет — ей от судьбы своей не уйти. И с Рудичем она жить
будет только до той минуты, когда им с матерью достанется то, что лежит в потаенном ящике отцовской шкатулки.
И третьего дня, и сегодня она жаловалась на головную боль, нарочно лежала
перед обедом. Она не
будет больше «принадлежать» Северу Львовичу ни под каким видом.
Ему не хотелось выставляться. Он
был не один. С ним ехала Серафима. Дня за три
перед тем они сели на этот пароход ночью. Она ушла от мужа, как только похоронили ее отца, оставила письмо, муж играл в клубе, — и взяла с собою один чемодан и сумку.
— Симочка!.. Мы
перед Калерией немного провинимся, ежели из этих денег что удержим. Воровать мы у ней не
будем. Зачем ей этакой капитал?.. Она все равно что Христова невеста… Пущай мы с тобой про то знаем. Когда нужно, окажем ей пособие.
День стоял очень жаркий, небывалый в половине августа. Свету
было столько на площадке
перед Иверской, что пучки восковых свеч внутри часовни еле мерцали из темноты.
Ему даже это как будто понравилось под конец. Натура Серафимы выяснялась
перед ним: вся из порыва, когда говорила ее страсть, но в остальном скорее рассудочная, без твердых правил, без идеала. В любимой женщине он хотел бы все это развить. На какой же почве это установить? На хороших книжках? На мышлении? Он и сам не чувствует в себе такого грунта. Не
было у него довольно досуга, чтобы путем чтения или бесед с «умственным» народом выработать себе кодекс взглядов или верований.
Альбом, развернутый
перед Теркиным на подоконнике, держался не в особенном порядке. Нижние карточки плохо сидели в своих отверстиях, не шли сплошными рядами, а с промежутками. Но все-таки
было много всякого народа: мужчин, женщин, скверно и франтовато одетых, бородатых и совсем безбородых, с скопческими лицами, смуглых и белобрысых. И фамилии показывали, что тут стеклись воры и карманники с разных русских окраин: мелькали польские, немецкие, еврейские, хохлацкие фамилии.
Еще засветло подойдет он на «Батраке» к Кладенцу… Что-то
будут гуторить теперешние заправилы схода — такие же, поди, плуты, как Малмыжский, коли увидят его, «Ваську Теркина», подкидыша, вот на этом самом месте,
перед рулевым колесом, хозяином и заправилой такой «посудины»?
Не хотелось ему иметь
перед Усатиным вид человека, который точно
перед ним провинился. Правда, он уехал из усадьбы вроде как тайком; но мотив такого отъезда не трудно
было понять: не желал пачкаться.
— Верьте мне, — говорил ему Усатин
перед их уходом из трактира, положа локти на стол, весь распаленный своими новыми планами. — Верьте мне. Ежели у человека, пустившегося в дела, не разовьется личной страсти к созданию новых и новых рынков, новых источников богатства, — словом, если он не артист в душе, он или фатально кончит совсем пошлым хищничеством, или забастует — так же пошло — и
будет себе купончики обрезывать.
На площадке
перед рестораном Откоса, за столиками, сидела вечерняя публика, наехавшая снизу, с ярмарки, — почти все купцы. Виднелось и несколько шляпок. Из ресторана слышно
было пение женского хора. По верхней дорожке, над крутым обрывом, двигались в густых уже сумерках темные фигуры гуляющих, больше мужские.
Ему отраднее
было в ту минуту уважать себя, сознавать способность на хороший поступок, чем выгораживать
перед собственной совестью трусливое «себе на уме».
Разговор с Кузьмичевым он
передал подробно; не скрыл и того, что
был у судебного следователя по делу о Перновском.
— Почему?.. Да не пришлось как-то!.. Право слово, Сима!.. Все это вышло как раз
перед нашей встречей. До того ли мне
было!
— Да потому, что я ее знаю. Еще девочкой ее видала… Старушенция-то в девах пребывает… Зовут ее Глафира Власьевна. Простая мещанка; торговлишка
была плохенькая, а теперь разжилась. И как бы ты думал… Все их согласие
перед ней как
перед идолом преклоняется… В молельне земные поклоны ей…
Развод! Серафима за целый год ни разу серьезно не разобрала с ним своего положения. Каков бы ни
был ее муженек, но ведь она убежала от него; нельзя же им без сроку состоять в такой «воровской жизни», как он сегодня про себя выразился там, в лесу,
перед калиткой палисадника. Она не хочет приставать к нему, впутывать его в счеты с мужем, показывает бескорыстие своей страсти. Положение-то от этого не меняется. Надо же его выяснить, и ему первому не след играть роль безнаказанного похитителя чужих жен.
Он стоял
перед ней у тех самых сосен, где
была вделана доска, и жал ее руку.
Она не сочла нужным скрыть, что они виделись. Можно его только запутать, если он сам на это намекнет при Серафиме. О том, как он
перед ней повинился, она не скажет, раз она дала ему слово, да и без всякого обещания не сделала бы этого. У него душа отличная, только соблазнов в его жизни много.
Будет Серафима первая допрашивать ее об этом — она сумеет отклонить необходимость выдавать Василия Иваныча.
Голова Серафимы уже горела. Стало
быть, они гуляли в лесу. Наверно, Вася не выдержал, размяк
перед нею, бухнул ей про все, а после начал упрашивать, чтобы она все скрыла, не выдавала его.
Коли так
было, она не
будет унижаться, допрашивать: ни Калерию, ни его. Не хотел соблюсти свое достоинство, распустил нюни
перед этой святошей — тем хуже для него. Но ее они не проведут. Она по глазам его, по тону сейчас расчует: вышел ли между ними разговор о деньгах или нет.
Это его всего больше беспокоило. Неужели из трусости
перед Серафимой? Разве он не господин своих поступков? Он не ее выдавал, а себя самого… Не может он умиляться тем, что она умоляла его не «срамить себя»
перед Калерией… Это — женская высшая суетность… Он — ее возлюбленный и
будет каяться девушке, которую она так ненавидит за то, что она выше ее.
— Серафима! — остановил ее Теркин и приподнялся в кровати. — Не говори таких вещей… Прошу тебя честью!.. Это недостойно тебя!.. И не пытай меня! Нечего мне скрываться от тебя… Если я и просил Калерию Порфирьевну оставить наш разговор между нами, то щадя тебя, твою женскую тревожность. Пора это понять… Какие во мне побуждения заговорили, в этом я не
буду каяться
перед тобой. Меня тяготило… Я не вытерпел!.. Вот и весь сказ!
А ведь Серафима-то, пожалуй, и не по-бабьи права. К чему
было «срамиться»
перед Калерией, бухаться в лесу на колени, когда можно
было снять с души своей неблаговидный поступок без всякого срама? Именно следовало сделать так, как она сейчас, хоть и распаленная гневом, говорила: она сумела бы перетолковать с Калерией, и деньги та получила бы в два раза. Можно добыть сумму к осени и выдать ей документ.
А ему так захотелось, поджидая Калерию назад, отвести с ней душу, принять участие в ее планах, всячески поддержать ее. Этого слишком мало, что он повинился
перед нею. Надо
было заслужить ее дружбу.
— Вы послушайте, — начала Калерия, — вас я не заставлю целый день около больных детей
быть. Лекарство снести,
передать кому что надо.
— Рук о тебя марать… не стоит, — выговорил он то, что ему подумалось две минуты
перед тем. — Не ты уходишь от меня, а я тебя гоню, — слышишь — гоню, и счастлив твой Бог, что я тебя действительно не
передал в руки прокурорской власти! Таких надо запирать, как бесноватых!.. Чтоб сегодня же духу твоего не
было здесь.
Неужели свыше суждено
было, чтобы достояние Калерии попало опять в руки Серафимы? Он смирялся
перед этим. Сам-то он разве не может во имя покойницы продолжать ее дело?.. Она мечтала иметь его своим пособником. Не лучше ли двадцать-то тысяч, пока они еще не отосланы к матери Серафимы, употребить на святое дело, завещанное ему Калерией? Богу
будет это угоднее. Так он не мог поступить, хотя долговой документ и у него в руках… Пускай эти деньги пойдут прахом. Он от себя возместит их на дело покойницы.
В зале трапезы вдоль стен, справа и слева, у сидений, переминалось несколько посетителей. Дежурные служки, в фартуках, обходили столы и что-то ставили. В дверку, ближе к правому углу, пришли
перед самым часом обеда несколько иеромонахов с почетными гостями из московских и приезжих городовых купцов. Вслед за тем служки попросили сторонних очистить зал. В их числе
был приглашен и Теркин, думавший, что при монастырской трапезе сторонние могут присутствовать всякий день.
Они ходили с целый час вправо и влево; опускались и поднимались, посетив притворы, в низенькие, тесные, старинной постройки приделы; проходили по сводчатым коридорам и сеням, опять попадали в светленькие или темноватые церквушки; стояли
перед иконостасами, могильными плитами; смотрели на иконы и паникадилы, на стенную живопись, хоругви, плащаницы, опять вышли на двор, к часовне с останками Годуновых; постояли у розовой колокольни, и Теркин, по указанию служителя, должен
был прочесть вслух на тумбе памятника два стиха, долго потом раздававшиеся в нем чем-то устарелым и риторическим — стихи в память подвижников лавры...
Ему сдавалось, что
перед ним сидят,
быть может, недурные, трезвые, толковые мужики, нажившие достаток, только они гнут в свою сторону, без всякой, по-видимому, заботы о том, как-то придется «гольтепе», какова бы она ни
была.
Опять очутился он на том самом месте вала, где на него нашли думы о судьбах Кладенца,
перед посещением монастыря. Поднялся он рано, когда его хозяин еще спал, и долго бродил по селу, дожидался часа идти искать домик вдовы почтмейстера Аршаулова. Может
быть, сын ее уже приехал из губернского города.
— Я их и не выгораживаю, Василий Иваныч. И каковы бы они ни
были, все-таки ими держалось общинное начало. — Аршаулов взял его за руку. — Войдите сюда. Не говорит ли в вас горечь давней обиды… за отца и,
быть может, за себя самого? Я вашу историю знаю, Василий Иваныч… Вам здесь нанесли тяжкое оскорбление… Вы имели повод возненавидеть то сословие, в котором родились. Но что такое наши личные обиды рядом с исконным долгом нашим? Мы все, сколько нас ни
есть, в неоплатном долгу
перед той же самой гольтепой!..
Перед зеркалом Саня не любит долго сидеть. Лицо свое ей не нравится. Слишком свежо, кругло, краснощеко. Настоящая «кубышка». Она находит, что у нее простоватый вид. Но отчего же Николай Никанорыч так на нее посматривает, когда они у тетки Марфы сидят за столом, лакомятся и
пьют наливку. Ручками ее он уже сколько раз восхищался.
— Достать эту сумму… Но эти богачи — хуже нашего брата, трудового человека… Очень может
быть, что вот он приедет и
перед миллионной сделкой у него в бумажнике — какая-нибудь тысчонка рублей.
— Вольноотпущенный, мальчиком в дворовых писарях обучался, потом
был взят в земские, потом вел дело и в управителях умер… Матушка мне голос и речь свою
передала и склонность к телесной дебелости… Обликом я в отца… Хотя матушка и считала себя, в некотором роде, белой кости, а батюшку от Хама производила, но я, грешный человек, к левитову колену никогда ни пристрастия, ни большого решпекта не имел.
Чурилин вернулся от предводителя Зверева. Теркин, накануне
перед тем, как лечь спать, рассудил это сделать. Этот „Петька“
был все же его товарищ. Может, он теперь — большая дрянь, но следовало оказать ему внимание, как местному предводителю.
— Не смей надо мной издеваться, Васька! — вдруг закричал Зверев, весь пылающий. — Человек всю душу
перед тобой вылил… А ты вон как!.. Кровь-то сказалась!.. Недаром, должно
быть…
Он так быстро пошел к своей квартире, что попал совсем не в тот переулок, прежде чем выйти на площадь, где стоял собор. Сцена с этим „Петькой“ еще не улеглась в нем. Вышло что-то некрасивое, мальчишеское, полное грубого и малодушного задора
перед человеком, который „как-никак“, а доверился ему, признался в грехах. Ну, он не хотел его „спасти“, поддержать бывшего товарища, но все это можно
было сделать иначе…